Борис Шергин. Художник веры.Литература

Обмен впечатлениями о прочитанных книгах

Модератор: Пиона

Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

:chelo: Хочу познакомить вас с удивительным человеком, писателем, сказителем и добрым рассказчиком -----
Борисом Викторовичем Шергиным.


Изображение

Борис Викторович Шергин родился 28 июля (16 июля ст.с.) 1893 г. (по архивным данным; указание самого Шергина на 1896 — мистификация).
Отец Шергина, потомственный мореход и корабельный мастер, передал сыну дар рассказчика и страсть ко всякому «художеству»; мать — коренная архангелогородка, познакомившая его с народной поэзией Русского Севера.

В семье Шергин воспринял первые важные уроки взаимоотношений с миром и людьми, трудовой кодекс чести северного русского народа. С детства постигал нравственный уклад, быт и культуру Поморья. Срисовывал орнаменты и заставки старинных книг, учился писать иконы в поморском стиле, расписывал утварь; ещё в школьные годы стал собирать и записывать северные народные сказки, былины, песни. Учился в Архангельской мужской губернской гимназии (1903-1912); окончил Строгановское центральное художественно-промышленное училище (1917).
Работал как художник-реставратор, заведовал художественной частью ремесленной мастерской, внёс вклад в возрождение северных промыслов (в частности, холмогорской техники резьбы по кости), занимался археографической работой (собирал книги «старинного письма», древние лоции, записные тетради шкиперов, альбомы стихов, песенники).

В 1922 г. окончательно переехал в Москву; работал в Институте детского чтения Наркомпроса, выступал с рассказами о народной культуре Севера с исполнением сказок и былин перед разнообразной, в основном детской, аудиторией. С 1934 г. — на профессиональной литературной работе.

Первая публикация — очерк «Отходящая красота» о концерте М. Д. Кривополеновой (газета «Архангельск». 1915, 21 ноября). При жизни писателя опубликовано 9 книг (не считая переизданий). В газетах и журналах Шергин помещал статьи литературоведческого и искусствоведческого характера, реже — литературные произведения.

Умер писатель 30 октября 1973 года в Москве.
Шергин-сказитель и сказочник сформировался и стал известен раньше, чем Шергин-писатель. Его первую книгу «У Архангельского города, у корабельного пристанища» (1924) составляют сделанные им записи шести архангельских старин с нотацией мелодий, напетых матерью (и входивших в репертуар выступлений самого Шергина).

Разителен переход от торжественно-печальных старин первого шергинского сборника к грубовато-озорному юмору «Шиша Московского» (1930) — «скоморошьей эпопеи о проказах над богатыми и сильными». Авантюрные остроумные сюжеты, сочный язык, гротескно-карикатурное изображение представителей социальных верхов связывают плутовской цикл Шергина с поэтикой народной сатиры.
В третьей книге — «Архангельские новеллы» (1936), воссоздающей нравы старомещанского Архангельска, Шергин предстаёт как тонкий психолог и бытописатель. Новеллы сборника, стилизованные во вкусе популярных переводных «гисторий» XVII-XVIII вв., посвящены скитаниям в Заморье и «прежестокой» любви персонажей из купеческой среды. Первые три книги Шергина (оформленные автором собственноручно в «поморском стиле») представляют в полном объёме фольклорный репертуар Архангельского края. История Поморья, опосредованная в первых трёх книгах Шергина через искусство, красноречие, быт, предстаёт в своём непосредственном виде в следующем его сборнике — «У песенных рек» (1939). В этой книге Север России предстаёт как особый культурно-исторический регион, сыгравший значительную роль в судьбе страны и занимающий неповторимое место в её культуре. Последующие «изборники» Шергина расширяют и уточняют этот образ.

Вышедшую после войны книгу «Поморщина-корабельщина» (1947) сам Шергин называл своим «репертуарным сборником»: она объединяет произведения, с которыми он выступал в военные годы в госпиталях и воинских частях, клубах и школах. Судьба этого сборника трагична: он был подвергнут вульгарно-социологической переработке и вызвал уничижительную критику со стороны фольклористов как «грубая стилизация и извращение народной поэзии». Имя писателя было дискредитировано, а он сам обречен на десятилетнюю изоляцию от читателя.

Разрушению стены молчания вокруг Шергина способствовал организованный в 1955 г. творческий вечер писателя в Центральном Доме литераторов, после которого в издательстве «Детская литература» был опубликован сборник «Поморские были и сказания» (1957), а через некоторое время вышел и «взрослый» сборник избранных произведений «Океан — море русское» (1959). Сборник вызвал немало восторженных отзывов; особое внимание рецензентов привлекало словесное мастерство писателя.
Заслуженное признание пришло к Шергину после высокой оценки его творчества в статье Л. М. Леонова («Известия». 1959, 3 июля).

Своеобразие фольклоризма Шергина состоит в непосредственной ориентации его текстов на народное творчество. Цель художника не в том, чтобы обогатить литературу за счёт внеположенного по отношению к ней фольклора, но чтобы явить народную поэзию как оригинальный, неповторимый и бесценный способ видения мира и человека. В текстах писателя — обилие цитат из фольклорных текстов (пословицы, поговорки, отрывки из былин, причитаний, лирических песен, небывальщин и т. п.). Большинство из них рассчитаны на чтение вслух, и Шергин, знавший всю свою прозу и поэзию наизусть, до последних лет жизни нередко сам исполнял свои произведения. Сказывание было для него не воспроизведением созданного ранее, но самим процессом творчества.
Статья Сергея Шаргунова о дневниках Бориса Викторовича.

СОЛНЦЕ КАК ЛАКОМСТВО

Любимым словом Бориса Шергина было слово «радость». А жизнь его была необычайно трудной.

Шергин писал языком русского рая, где моросит грибной дождь – слёзы сквозь солнце счастья.

Книга дневников писателя Бориса Шергина вбирает в себя записи за тридцать лет и адресована всем, кого волнует Россия, народ, религия, а ещё любителям хорошей словесности и литературоведам. Ещё одно слово, любимое этим писателем-помором: «доброчестно». Доброчестно он и жил, находя силу в немощи, а бодрость в запрещённости.

Сказочник, былинщик, фольклорист Шергин начал работать до революции и уцелел в самые сложные годы. В девятнадцатом потерял правую ногу и пальцы левой ноги, попав под вагонетку на принудительных работах у американцев, которые оккупировали Архангельск. В тридцатые Шергин выступал по радио как скоморох и сказитель.

Неудобно мне склонять это местоимение «я», «у меня», но я не себя объясняю. Я малая капля, в которой отражается солнце Народного Художества.

Серьёзный накат на Шергина случился уже после Великой Отечественной. Не только Ахматову и Зощенко, но и Шергина пригвоздил к позорному столбу товарищ Жданов, обвинив в «грубой стилизации и извращении». Вот как разоблачал писателя один из гневных газетных рецензентов:

Книга Шергина псевдонародна. С каждой страницы её пахнет церковным ладаном и елеем.

В какой-то момент Шергина обвинили в подлоге из-за его утверждения о древних плаваниях новгородцев, окончательно запретили печататься, и потребовали от нищего писателя вернуть выплаченный ему аванс за книгу. Интересно, что Шергин воспрял только во время оттепели – состоялся его вечер в ЦДЛ, вышла книга, и всё это, конечно, было встречено читательским восторгом. Но настоящее признание к Шергину так и не пришло. «Преогорчённый», то есть очень огорчённый, Шергин никогда не унывал. И это ясно видно из его дневников, где узоры букв соседствуют с завитушками, и слова такие редкостные и одновременно душевные, что надо читать внимательно, медленно смакуя, как будто разглядываешь рисунок. А книги его начинались из устных сказов. А всему основой была песня.

Я пою, а в нутре как бы не то делается, когда, молча, сижу. Поднимается во мне словно дух какой и ходит по нутру-то моему. Одни слова пропою, а перед духом-то моим новые встают и как-то тянут вперёд, и так-то дрожь во мне во всём делается… запою и по-другому заживу, и ничего больше не чую.

Казалось бы, для Шергина с его природностью и шаманством больше бы подходило чистое язычество. Но поразительно – в самые суровые годы гонений на веру и массового смеха над ней – он без всяких сомнений продолжает исписывать страницы дневника словами о Христе и ходить в храм. Чистая уверенная религиозность Шергина воспринимается как признак блаженства. Это впечатление усиливает его волшебная стилистика блаженного лепета.

Вообще, Шергин жил в своём параллельном мире. В его дневниках почти нет ничего о времени, о внешнем драматичном мире, о литературных делах, о стройках и арестах, наконец, даже о войне и о победе. Но от наблюдений Шергина, мерившего дни по церковному календарю, и размышлявшего над вечной сутью человека с его страстями, суетой и прыжками через лужи, возникает правда о том, что мир всегда одинаков. Прост, тяжек и пригож в любые исторические погоды.

Шергин жил в своём замкнутом пространстве. Замкнутом, но странно-победоносном. Писатель был самодоволен в самоотречении.

Уж весь-то я старый одер, старая кляча. Бороду скоблю, ино морда как куричья жопа. Плешь блестит, как самовар. Шея, что у журавля. Брюхо посинело, ноги отекли. Задница усохла… А всё пыжусь, всё силюсь подражать молодому жеребцу.

Он пестовал свои особенные узорчатые выражения, вздыхал о небе, о деревьях, и постоянно о Господе Боге, размышлял о буйстве плоти и её усмирении. Это можно назвать «внутренней эмиграцией», но, кажется, не вынужденной, а вполне отрадной и лёгкой. Вот он вспоминает детство, перекликаясь с реальным эмигрантом Иваном Шмелёвым:

Сад возле дома закуржевел и заиндевел, что в кружевах. Мама с рынка приедет, из саней выносят снеди праздничные, окорока телячьи… Вот и ёлку привезут. В Сочельник в зало поставят. Она густая, до потолка. Всё заполнит благоухание хвои. В маленьких горенках наших всё блестит – полы, мебель, ризы икон… И ёлка наполняла залу ароматом, пышная, будто лес благоуханный пришёл в гости.

Шергин был последним исконным типом помора. Человек абсолютного слуха и вкуса. Смиренный, радостный, непритворный, поющий. Знавший уйму таинственных и очаровательных обрядов, примет, но главное цену солнцу, которое на Севере – лакомство. Из этого понимания редкости тепла – и благодарность за улыбку природы, и согласие со скромностью, и оправдание смирения как благодати. К Шергину, уже слепому и бессильному, как в гости к солнцу, приходили писатели Фёдор Абрамов и Владимир Личутин.

Последний вспоминал:
«Почитай, уж тридцать лет минуло, как повстречался с Борисом Шергиным, но весь он во мне, как окутанный в сияющую плащаницу неизживаемый образ. Согбенный старик, совсем изжитой какой-то, бесплотный. Просторно полощутся порты, рубаха враспояску на костлявых тонких плечах, светится просторная плешь, как макушка перезревшей дыни... Я поразился вдруг, какое же бывает красивое лицо, когда оно омыто душевным светом, ...от всего одухотворенного обличья исходит та постоянная радость, которая мгновенно усмиряет вас и укрепляет. Осиянный человек сердечными очами всматривается в огромную обитель души, заселенную светлыми образами, и благое чувство, истекая, невольно заражало радостью и меня. Я, молодой свежий человек, вдруг нашел укрепу у немощного старца».

(Борис Шергин. Праведное солнце. Издательство «Библиополис».)

И начнем наше знакомство с одного из самых сильных его рассказов:

Борис Шергин
Для увеселенья

Владимиру Сякину


В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.
Льдина у Терского берега вынудила нас взять на восток. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдернул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.

– Заповедь положена, – пояснил старик. – «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».
Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.

Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий на носу и корме корабля. Изображался олень, и орел, и феникс, и лев; также кумирические боги и знатные особы. Все это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.
Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдывали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.

К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга.

На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».

И вот хлеб доели, воду выпили – утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней. Сами уснули на бережку, у огонька. Был канун Семена дня, летопроводца. А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унес безвестно куда.

Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от расхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черева – то и питание. А питье – сколько дождя или снегу выпадет.

Иван и Ондреян понимали свое положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.
Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если на свете не станет еще двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».

По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то, приведется, случайный мореходец даст знать на родину.
На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.

При поясах имелись промышленные ножи – клепики.
Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика – мезенские мещане по званью – были вдохновенными художниками по призванью.

Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробие высокого стиля.
Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах.

Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.
Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано. На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьев. Золотистая доска в черных камнях была хорошей приметой. Племянник все обрядил и утвердил. Списал эпитафию.

История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…

В 1883 году управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.

Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок – признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на веслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.
– Теперь где-нибудь близко, – шепчет мне Максим Лоушкин.

И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поет, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли – это легкий прибой. Волна о камень плеснет да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят, как изваяния. Все как заколдовано. Все будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.
Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!

Достопамятная доска с краев обомшела, иссечена ветром и солеными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.
Посредине доски письмена – эпитафия, – делано высокой резьбой. По сторонам резана рама – обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории – тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:


Корабельные плотники Иван с Ондреяном
Здесь скончали земные труды,
И на долгий отдых повалились,
И ждут архангеловой трубы.
Осенью 1857-го года
Окинула море грозна непогода.
Божьим судом или своею оплошкой
Карбас утерялся со снастьми и припасом,
И нам, братьям, досталось на здешней корге
Ждать смертного часу.
Чтобы ум отманить от безвременной скуки,
К сей доске приложили мы старательные руки…
Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья;
Иван летопись писал для уведомленья,
Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,
Мезенски мещана.
И помяните нас, все плывущие
В сих концах моря-океана.


Капитан Лоушкин тогда заплакал, когда дошел до этого слова – «для увеселенья». А я этой рифмы не стерпел – «на долгий отдых повалились».
Проплакали и отерли слезы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.
Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!… Где изъяснить!…
Обратно с Максимом плыли – молчали.
Боялись – не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.
Да разве потеряешь?!
Последний раз редактировалось Шелест 07 авг 2015, 11:30, всего редактировалось 1 раз.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Реклама
Аватара пользователя
Акка Кнебекайзе
Всего сообщений: 8788
Зарегистрирован: 19.12.2012
Откуда: из Сибири
Вероисповедание: православное
Сыновей: 4
Дочерей: 0
Профессия: старуха свеШница 99-го уровня
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Акка Кнебекайзе »

Спасибо, Ира!

Я с творчеством Бориса Шергина знакома с детства: папа читал сказки. Причем, именно в папином исполнении сказки были настолько уморительны, что мы с братьями смеялись до слез. Изумительный язык, читаешь и прямо слышишь народную речь.

сколько ни лей воды, никогда не изменишь суть –
просто быть, просто действовать, просто быть действием,
прямо в этот момент просто быть частью этой песни.
Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

Акка Кнебекайзе: Я с творчеством Бориса Шергина знакома с детства
:friends:

Да, мультфильм замечательный. Его создал Леонид Носырев.
Открыв для себя в начале шестидесятых писателя Бориса Шергина, Леонид Носырев еще не знал, что впоследствии снимет несколько мультфильмов по его произведениям. Тогда он только заканчивал курсы мультипликаторов, потом несколько лет работал в группе Федора Хитрука.
Об этом (и о многом другом) он интересно рассказывает в своем интервью "Правмиру" :

"..В общении с Федором Савельевичем Хитруком и со своими сверстниками, талантливыми ребятами, я начинал осваивать профессию и вникать, как всё делается. А мультипликация непосредственно связана с искусством художника, потому что там зритель сразу видит его работу, не может не увидеть. В игровом кино роль постановщика не менее важна, там тоже всё начинается с рисунков, эскизов, по которым потом строятся декорации и прочее, но поскольку на экране всё в реальном объеме, зритель зачастую не представляет всей этой кухни, не понимает, как много делает для фильма художник.
В мультфильме же это сразу видно даже самому неискушенному зрителю.

После «Истории одного преступления» были «Топтыжка», «Каникулы Бонифация», «Человек в рамке» – это всё в группе Хитрука. Многому я научился, многое познал на практике, почувствовал и одновременно искал свою линию, свой почерк.

Еще в 1960 или 1961 году зашел я в книжный магазин в Болшево (к чтению я пристрастился с детства и по возможности покупал книги) и наткнулся на книжку «Океан – море русское» Бориса Шергина с прекрасными постраничными иллюстрациями. Имя автора мне тогда ни о чем не говорило, но начал читать, увлекся: поморы, Архангельская земля, Белое море, Соловки, и язык потрясающий, хотя и необычный – ничего похожего раньше не читал. Благодаря этой книжке захотел я изведать Русский Север. В 1963 году совершил первую поездку на Север – в Ферапонтово, потому что уже слышал кое-что о Дионисии, о его фресках в Ферапонтовом монастыре, искал по букинистическим магазинам, не попадется ли что-нибудь об этих фресках."

Северный цикл по Шергину и Писахову

– К своему любимому Борису Шергину вы подбирались долго, но зато потом сняли по его рассказам несколько фильмов.
- И по его произведениям, и по сказкам другого замечательного архангелогородца Степана Писахова. Тоже началось всё с книжечки – купил в букинистическом сборник сказок Писахова, имя автора было незнакомо, в книжке «Океан – море русское» Шергин о нем не упоминает, потом я уже узнал, что они не только земляки, но знали друг друга, ценили. Оба были прежде всего художники, а уже потом писатели. Писатели разные, но дополняющие друг друга, влюбленные в Русский Север, где родились – Борис Викторович, правда, в молодости уехал в Москву, а Писахов так и доживал свой век в Архангельске. Тоже трудно жил, впроголодь, уже после смерти оценили.

В 1977 году я сделал фильм «Не любо – не слушай» по Писахову, потом решил снять «Дождь» по рассказу Шергина, искал себе соавтора для сценария, и Анатолий Митяев, в то время главный редактор «Союзмультфильма», предложил мне в соавторы Юрия Коваля, познакомил нас. Мы легко сошлись, оказалось, что Юра хорошо знал Бориса Викторовича, хоронил его (потом он описал всё это в «Веселье сердечном» –замечательных воспоминаниях о Шергине), быстро написали сценарий, сделали фильм. Побывали в квартире Шергина на Рождественском бульваре, где тогда жил его племянник Миша Барыкин.

После «Дождя» написали сценарий по «Волшебному кольцу» — изумительной скоморошьей сказке Шергина, – но он не прошел так легко, как «Дождь».
В Госкино внеси поправки, требовали адаптировать язык – мол, народ не поймет. Сценарий мы переписали, чтобы получить добро на съемки, но когда озвучивали, я, естественно, восстановил шергинский текст. Зрители приняли фильм на ура, буквально всем он нравится, а это большая редкость.

Потом мы с Юрой задумали объединить «Не любо – не слушай», «Дождь» и «Волшебное кольцо», добавить туда сказки Писахова «Апельсин» и «Перепилиху» и «Поморскую быль» Шергина и назвать всю ленту «Архангельские новеллы». Но сперва нам не дали всё объединить, и мы сделали под названием «Архангельске новеллы» «Апельсин» и Перепилиху» и отдельно «Поморскую быль», а когда всё сделали, нам милостиво разрешили объединить, и так появился полнометражный фильм «Смех и горе у Бела моря».

Я съездил в Архангельск, записывал там колокольные звоны, песню-причет, всё это вошло в фильм, еще между новеллами вставили сцены, как помор Сеня в избушке рассказывает сказки и были. Завершает цикл «Поморская быль»: «Спите, ребятушки? – Не спим, живем!». Очень важно было для меня завершить на такой трагической, но одновременно жизнеутверждающей ноте: живем!

Закончили мы «Смех и горе у Бела моря» в 1988 году, а в 1989 в Доме кино прошла премьера. На сцене стоял корабль, сделанный отцом Бориса Викторовича, показывали его фотографии, был отец Димитрий Акинфиев из храма святителя Николая в Хамовниках – священник, который причащал и соборовал Бориса Викторовича, – очень проникновенно рассказывал о нем. Тепло прошла премьера, душевно. Потом я ездил с этим фильмом в Архангельск, а недавно, в 2012 году, мне предлагали поехать с ним в Канаду. В городе Ватерлоо ежегодно проходит фестиваль полнометражных анимационных фильмов, и вот один канадец русского происхождения приезжал в Россию, посмотрел «Смех и горе…», и ему захотелось показать этот фильм на фестивале.

Изображение

В 1991 году мы с Юрой Ковалем сделали последний совместный фильм — «Mister Пронька» по сказке Шергина «Пронька Грезной», после премьеры несколько лет не виделись – дела, суета, — а повидались, как потом оказалось, за четыре дня до его смерти. Он умер 2 августа 1995 года, а 29 июля я был у него в деревне Плутково (Тверская область), где он обычно проводил лето. Мы с женой тогда отдыхали у друзей на Волге, узнали, что это от Плутково недалеко, у друзей была моторка…

В общем, добрались, встретились, он мне показал стопку книг «Опасайтесь лысых и усатых», которые надо продать – это ему так «гонорар» выдали, – рассказал, что дописал и готовит к изданию «Суер-Выер», я ему сказал, что подумываю сделать «Пинежского Пушкина». Договорились, что когда вернемся в Москву, встретимся и обсудим подробнее. А в сентябре я купил «Литгазету», которую до этого давно не покупал, а там некролог к сороковому дню.

В 1998 году я всё-таки приступил к «Пинежскому Пушкину», хотел успеть к пушкинскому юбилею, но, конечно, не успел, закончил его только в 2003 году. Жаль, что уже без Юры, но всё равно для меня это очень важная работа. Один из лучших рассказов Шергина, многое там держится на слове, трудно было найти художественное решение, но мне кажется, нам с Верой удалось сохранить очарование этого удивительного рассказа, так просто и одновременно глубоко раскрывающего суть пушкинского гения. Для меня этот фильм – память и о Юре, и о Борисе Викторовиче."


источник http://www.pravmir.ru/multiplikator-leo ... z3bGnGdKGW





Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

Для меня -- самым проникновенным, самым сердечным богатством хранится у нас дома книга дневников Бориса Викторовича.
В 2013 году вышел третий том собрания сочинений Шергина, конечно, я купила его. И теперь этот книжный том = моё сокровище, моя тихая гавань.
Буду постепенно в тему добавлять выдержки из дневников... их нельзя "читать запоем", слова Бориса Викторовича надо смаковать, как редкое солнце Севера...это правда. И тепло от них на душе, и радостно.

А пока делюсь статьею с портала "Слово", которая мне очень понравилась. Речь пойдет о моей родной Москве, где Борис Викторович прожил большую часть своей тихой, скромной жизни.

Душа Москвы в дневниках Бориса Шергина
Галимова Е. Ш.

Борис Викторович Шергин в письме, отправленном в 1956 году в редакцию «Литературной газеты», так сформулировал понимание своего предназначения: «Сказывать и писать о Русском Севере, о его древней культуре я считаю своей миссией». Родимый Архангельск — «город Архангела Михаила — древний, пречудный город, весь в славе былого, весь в чудесах…», Белое море — «пресветлый Гандвиг», Двинская земля — те края, которые Борис Шергин воспел так проникновенно и восхищенно, как не смог никто ни до, ни после него.

«Детство, юность, молодость — все у меня с родимым городом северным связано, все там положено. И все озарено светом невечереющим», — свидетельствовал Шергин. Но на Севере, в Архангельске прошли лишь первые десятилетия жизни писателя. Уже с 1913 года, став студентом Строгановского художественно-промышленного училища, Шергин начинает «делить жизнь» между Архангельском и Москвой: «Осень и зиму жил в Москве. Весну и лето жил дома, в Архангельске», а в 1922 году окончательно переезжает в столицу, лишь изредка наведываясь на родину.

«Извне огляжу мою жизнь, как будто ровная она: полжизни прожил в Архангельске, полжизни здесь. Два жительства только и сменил от рождения до старости», — записал Шергин в дневнике в начале 1950-х годов. В действительности это вторая — московская — половина шергинской жизни оказалась гораздо большей, нежели первая, северная. И, конечно, не менее содержательной и важной. «Где сокровище всея Руси, тут и моё. Не тут у меня несено, да тут уронено», — записал он в 1947 году в дневнике, свидетельствуя, что «прилепился сердцем к здешней Владимиро-Суздальской и Древлемосковской земле». А в рассказе «Виктор-горожанин» звучит признание: «Русь Московская стала второй моей родиной».

В опубликованных при жизни писателя произведениях Москва редко становится местом действия. Кроме лирико-патетического «Слова о Москве», столица упоминается и отчасти описывается в очерке «Мария Дмитриевна Кривополенова», сказке «Варвара Ивановна», старине «Об Иване Грозном и его сыне Фёдоре».

Но при этом в дневниках Шергина, публикация которых началась спустя годы после его кончины и не завершена до сих пор, возникает очень выразительный образ столицы — той Москвы, которую Шергин «обжил»: узнал и полюбил.

Главный московский адрес Бориса Шергина — Сверчков переулок, дом 6. Здесь в 1920-е годы размещался Институт детского чтения Наркомпроса, организованный педагогом-просветителем Анной Константиновной Покровской. В этом доме в мезонине долгие годы жила сама профессор А.К. Покровская, а в полуподвальной комнате свыше тридцати лет — Б.В. Шергин.

В 1948 году он записывает в дневнике: «В будущем году осенью сравняется 20 лет, как я в этом своем “низу” живу. Да в этом же доме, этажом выше, прожил я семь лет. Волею и неволею, хотя и нехотя, присвоился я тут. Сколько здесь живало и сколько сюда прихаживало милых, незабвенных людей!» Лишь последние его годы прошли в доме 10/7 по Рождественскому бульвару.

Москва Бориса Шергина — это прежде всего и почти исключительно Белый город, Маросейка, переулки между улицами Мясницкой и Покровкой. Наверное, радовало Шергина, что к Сверчкову переулку (который до 1922 года назывался Малым Успенским) примыкает Архангельский переулок, словно зримо связывая его с родиной.

Основная часть опубликованных дневников писателя относится к 1940-м — 1950-м годам, и записи он делал либо в своей комнатке, либо в Хотьково, куда часто уезжал на лето. Окрестности своего московского жилья, вид «из наземного оконца», всё те же переулки, дороги, дома, храмы — свои недальние маршруты — Шергин описывал из года в год. Изредка встречаются упоминания о других районах Москвы (поездке в Калитинки, службе в кафедральном Елоховском соборе, воспоминания о юношеских посещениях Третьяковки), но подробно, любовно и тщательно описывается только небольшой локус, который медленно — быстро ходить он не мог («Хромому да подслепому, всякой шаг мне затруднителен») — год за годом обживал Борис Шергин, постепенно сроднившись с ним.

В дневниках Шергина получают образное воплощение два из связанных с Москвой мифологизированных концептов, отмеченных Е.Е. Левкиевской, — «града Китежа» и «второго Вавилона». По наблюдениям исследовательницы, в основе релевантных признаков, формирующих образ «Второго Вавилона» и в советское время, и в постсоветскую эпоху, — «общее представление о безнравственном, антихристианском и античеловеческом характере как бывшей, так и настоящей власти, которая разными способами на протяжении столетия уничтожает Россию».

У Шергина к этим признакам добавляются характеристики Москвы как мегаполиса, «Вавилона асфальтового», где «люди многоэтажно кишат в непробудной суете», как города, повреждённого «достижениями» цивилизации, технического прогресса, который, по его убеждению, «без Бога есть регресс к скотству». В этом мегаполисе, лишенном индивидуальных признаков конкретного города, «вонюче, оруче, пыльно».

При характеристиках этого города интонации Шергина становятся гневно-горестными, порой — яростными, в стиле любимых им писаний протопопа Аввакума.

Муки, которые он испытывает в толчее, грохоте и смраде мегаполиса, преодолеваются двумя путями, двумя способами «побега» из этой невыносимой среды обитания. Иногда — мысленным перенесением в иные края и иное время.

«Ехал на трамвае: Лубянка, Театральная... Толкотня, жмут, ругают. А над городом, за площадью, за домами дальними туманная заря... И вот вижу берег родимого моря. День, тишина безглагольная, разве чайка пролетит и жалобно прокричит, рыба плеснёт. Бледное северное небо. В беспредельных далях морских реют призрачные туманы».

Чаще — переключением восприятия от земли к небу, от дольнего мира к горнему:

«Как меня вчера печаль прижала... Охал да рёхал, бредучи улицей... Лезешь меж домы; этажи, этажи над головой, этажи мельзят огоньками. В прудах этажи опрокинулись, будто и конца им нет. Публика шаркает по асфальту, толкутся у кино. Визжит радио с крыш, со столбов, из квартир. Никому ни до кого и ничему ни до чего дела нет. Мышья суетливая беготня, бессмысленный спех... Всяк всякому чуж-чуженин.

Мельзящий городской муравейник пуще давит на скорбное сердце человеческое. И поглядел я над домы и увидел небо. Меж облак тихо светит звезда. Там вечнующее спокойствие, там тихость, вечно пребывающая.

Невнятно мысль начнёт беседу с миром небесным, с неизглаголанною, но многоречивою тихостью неба».

Или:

«Пусть пыльныя бесчисленныя ящики этих жилищ пронизаны, пропитаны сверху донизу, с утра до ночи сифилитической гнусью. Пусть из каждой дыры заколоченных, как гробы, этих домовищ (бывших домов) просачивается один и тот же... сип и хрип. ...Надо мною на холме древний дом Божий. И вот сейчас совершается в нём вечное чудо... И с бьющимся сердцем слышу я, дивяся: звонко и чётко возглашает иерей. И в отверстые окна алтаря, как белые голуби, вылетают иерейские возгласы и, серебрясь, и ширяся на крилех, плывут над городом как благословение, как “мир всем” Церкви Христовой... Лязг, скрип, визг, как унылый вой, стоят над городом, но в этом денно-нощном гуле Города — и вопль отчаяния, и рыданье безнадёжности, и слёзы лютой скорби. И плач, и скрежет зубом, ад заживо в бредовой этой лихорадке нового Вавилона.

Но, о чудо Божие! — явственно, во ушию всем несутся над городом слова: “Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любы Бога и Отца, и причастие Святаго Духа буди со всеми вами!”... Благословляет иерей в этот миг народ, и в отверстые западные двери видны и ему оттуда эти бесчисленные теряющиеся в далях крыши домов. И далеко, далеко он шлёт своё благословение, благодать Господа Иисуса Христа и любовь Отца... Шлёт своё всемогущественное благословение Церковь Христова в час святой...»

Неба в шергинской Москве очень много. Часто это ночное небо, полюбоваться которым Шергин выходил, когда засыпал город: «Гам городской утихает. Бельма оконные одно за другим, этаж за этажом гаснут, спят… Людские домища завели свои бельма на сон, но отверзаются очи небесные. Поднял лицо-то, а сквозь ветви уж давно, видно, глядит звёздочка… Свет небесный любовно и тихо, и благостно коснулся мозга, головы, чувств утомлённых, притуплённых. …Звёздный свет, звёзды вечные, прекрасные. Вот эту звёздочку младенческим оком я видел, и ныне, в старости мне пришедши, она же милосердо светит моему уже потухающему взору. Пусть радио гавкает… Это всё пройдёт, это всё истребится. Небось, не всё заклеила житуха. Под скамеечкой окурки да пыль, но налетит ветерок, зашумит в темноте ясень, подымешь лицо — и глянет в душу звёздочка. Точно глазок милый, и он вечности окно. Милосердый звёздный взор подаёт мир душе, утишает ум».

Не только в Хотьково, на благословенной Радонежской земле, где обычно проводил Борис Викторович лето, но и в огромном мегаполисе жил он единомысленно и единодушно с природным миром, чувствуя значительность и важность всего, совершающегося в нём. Словно и Москва у него была какой-то другой, своей — с таинственным прорастанием первой травы, тянущимися к небу ветвями старых дерев, щебетом птиц. Художник И.С. Ефимов рассказывал: "Рядом с ним всегда на высоком доме селятся ласточки. И Шергин записывает, когда они прилетают. Мы, смертные, никогда в Москве ласточек не видим".

«Теперь я понимаю, что природа жива, — записывает Борис Викторович в дневнике. — И ежели людская, денная, пылесосная, суетливая житуха обезличивает природу в городе, то в оный нареченный, предутренний час глядите, как живут своею таинственною, не видимою “невооружённым глазом” жизнью эти деревья. Они — лицо вечной живоначальной матери Природы. Кругом “жилдома” №, №, №… набитые людьми, — кто их знает… Но меж домов благолепно возрастила Мать-Земля эту кущу дерев. И шепчутся они с небом, и живут они целою, правою жизнью с Природой, матерью всех».

При этом поражает аскетизм шергинского художественного восприятия природы, скромность потребностей, умение радоваться малому. Видеть в малом — богатство мира. Ему хватает рисунка ветвей, капели, осенних листьев, облаков...

«Вчера со вставания глянул в окно: О! солнышко! Как солнцем озарённая стоит купа дерев, что напротив. Ан, нет: пасмурен день. Это золото осени так наряжает листву. Самая сейчас пора: «в багрец и золото одетые леса». С полдня хляби небесные разверзлись, дождь пал до ночи. А в ночь ударила буря, аж оконца тряслись. Зачали бухать ворота, рвало с кровель на слюнях прилепленное железо. Не то ворота чьи-то, не то стропила с листами железа катались по переулку, выло и свистело до рассвета «А нынче, посмотри в окно: под голубыми небесами, великолепными холмами блестя на солнце» лежит золотой лист. Обнажённа, полунага является взору заветная моя купа дерев. Сквозь видятся дома заугольные, а весело и этак. Нет у Бога скуки ни в какую пору. Поэт понимал: «унылая пора очей очарованье». Но и унылости нет; самая «печаль» осени величава, исполнена многосодержательности, я бы сказал, больше, чем лето. Снабдевает поэта, философа, художника».

Борис Шергин умел испытывать радость, лицезрея малейшие проявления жизни природы даже в «вавилоне асфальтовом», сквозь полуподвальное подслеповатое оконце: «На рассвете брателко, уходя, развесил мне оконце. И лёжа, вижу золотящуюся от солнца весеннего стену и голубого неба кусок. И уж знаю себя лежащим в красоте Божьего мира, в радости весны».

Образ Москвы как града Китежа, православной, сокровенной, таинственным образом сохраняющейся под спудом безбожного века, Шергин определяет неоднократно встречающимися в его дневниках словами Евангелия — словами Иисуса Христа, сказанными им при воскрешении дочери Иаира: «Девица не умерла, но спит».

Когда читаешь, как Шергин описывает Ивановский монастырь или любимый им храм Николы Подкопаевского, даже можешь не заметить, не понять, что речь идёт о закрытых храмах, о поруганных святынях.

Привожу пространную цитату (с некоторыми сокращениями) из дневников 1942 года:

«Утром бродил к преждеосвященной, туда к Солянке, к Петру и Павлу.. …брел Колпачным переулком, брел утре Подкопаевским… Как прекрасно и тут, у нас, в старых московских переулках это начало весны. Ин переулок в гору, другой под гору. Вода вешняя вчера бежала, сегодня за северным ветром мерзнет в тени. А с крыш льет. Сосули блестят, что хрусталь. И слаще скрипок и флейт эта песнь капающей воды.

В Подкопае изумительные старые дома, экими пузами вылезли чуть не на середину переулка. Высокие крыши, оконца, как бойницы. Как крепостца загораживает узкий кривой переулок. Но сколько уюта, сколько очарования в экой древней громадине. На углах Колпашного опять поменьше ростом, но столь же древние, капитальные такие, с какими-то крепостными фундаментами и глухими каменными стенами-оградами домы: коротенькие глухие оконца. И пока идешь до церкви, за старыми стенами много старых дерев: черные искривленные стволы, узор ветвей, корневища инде приобтаяли. А небо сверкает голубое с золотыми облаками, и снег еще инде сверкает, но много и черных луж, и льду. И тротуары там старые плиточные… Помянул старые-то дома. Греются они на солнце, жмурят подслепые оконца на вешнее солнышко. Я иду, подслепые глазишки свои тоже жмурю: и солнце блестит, и снег инде в саду блестит, и лед по утреннику блестит, и лазурь небесная, и облака — всё сияет. …Родная, милая Москва. Вон купол Ивановскаго монастыря, вон шпиль готической кирхи. Завернешь у Николы Подкопая, у ампирных его колонн и в гору опять лепись, звеня своим железным батожком. Вот на горочке так дивно подана и старая чудесная церковь. Белая, узорная ХVII века с барочной колокольней. Как она красиво стоит на горке: справа, как птичье крыло, широкие древние каменные ступени огибают храм Божий. С крыльца необъятный вид: и Яуза, и Воспитательный вдали, и Кремлевские вдали стены и главы. А под холмом церковным море крыш, и деревья опять, и переулки. С переулка идучи, и не ждешь такого кругозора, такого вида. Родная, милая Москва!»

Действительно, словно по Москве дореволюционной, древней православной столице, шёл Шергин в военном 1942. Но предшествует этой записи фраза: «Ночь гремели пушки».

Видит он и бытовой уклад жизни Москвы — или в прошлом, или сохранившийся в современности, но также — подспудный. Порой не только святыни, но и вся прежняя досоветская жизнь Москвы, её давний, древний уклад видятся Шергину живыми.

Ещё одна обширная цитата из дневников Бориса Викторовича (запись1942 года, «в ночь с четверга на Страстный Великий пяток»): «Я все считал: Москва теперь не моя. А сегодня, верно, ради величия дня “согрелося сердце мое во мне”. И думалось: всякая святыня нетленна, неодолима. Разорены святыя монастыри, нарушены храмы, но все существует, все пребывает таинственно, и живо все. Великие дни праздников внешнему глазу незаметны. Но пребывает праздник и, как роса, сходит на землю, умащает, облагодатствует тот или другой день. И сердце впервые чувствует, что вот, праздник опустился на город.

Нерушима, нетленна всякая святыня, видит или не видит ее сейчас телесное наше око. …Иду Москвой: Господи, в эти дни (давно ли!) сколько было предпраздничной и праздничной радости, спеху, лилась толпа с праздничными покупками (дома-то радости!). И яства, и подарки и для старых, и для малых. Толпами монашки расписные, филигранные, сахарные яйца продают, а «верба» на Красной, а витрины: везде радость, ожидание праздника. У всех свет, у всех веселье в душах. Что там усталость! Надо и дома праздник устроить, и в церковь сбегать, и к 12 Евангелиям, к Плащанице, на погребенье. Ночью на субботу урвутся хозяйки. А там и Христова ночь, Пасхальная, о которой сдумаешь, дак сердцу от предначатия восторга тесно в груди… Этими переживаниями, этими чувствами, этими настроениями насыщена, пропитана еще Москва. Родная, степенная, древняя моя Москва “не умерла, но спит”. Но сонное оцепенение града, как спящую царевну, одним поцелуем разбудит Царь.

Брел переулочком к Поварской. И как наяву видится: и в подвальных квартирах, и в бельэтаже вон уж куличики уготованы с розанами, вон яйца красят пунцовые, вон творог кладут в пасочницу.

Это мню вот в этих домах, за этими оконцами. …Родная, милая Москва. И в самом деле: сколько встречных и поперечных, и идущих и едущих несут в сердце праздник. Как храмы Божии набиты в эти дни. А это самое главное, самое важное: в сердце, в душе иметь радование о празднике. Была бы земля хлебородная, семена живые, всхожие были бы, а там, чуть солнышко пригреет, цветы-те будут, не окинешь глазом. Надо любить, надо видеть, надо чувствовать сокровенное древнего Города: “Девица не умерла, но спит”.

Самые дорогие, самые заветные, самые великие в году переживания: предначатие Пасхи. И несешь их, как сосуд драгоценный, и боишься расплескать. Тихими старыми переулочками брожу к Страстным службам. И вижу, и чувствую, что праздником упоены и эти переулочки, старые камни их, о которых стукаю я железной клюшкой, о празднике журчат ручейки в полдень и этот хруст ледка рано по утрам. Я чувствую, что по праздничной земле иду, что земля знает праздник. Как знает праздник предвесеннее это вот, ненаглядное святое небо Страстной недели. Иное больше, чем в хороме, где за многолюдством нарушается молитвенная настроенность, в тихих древних улочках попутных ощущаешь, осязаешь, видишь благостную тихость некую и от тихого сияния неба, и от пробуждающейся земли, и от этих древних домов с оконцами, отражающими небо, как младенчески ясные глаза стогодовалых стариков, все это, именно в эти дни, таинственно благоухает умиленностью, тихим радованием. У этих любых попутных мне старых улочек, у древних камней, у плит, у старых дерев, точно благословляя, протягивающих ветви там и там над тобой идущим, одна радостная дума с небом и с тобой идущим».

Иной раз Шергин словно сознательно видит в Москве только то, что осталось неизменным, только то, что делает её городом «сорока сороков» и первопрестольным градом Руси. И древние улицы, и быт, и сюжетные картинки — всё напоминает поленовский «Московский дворик». Москва в дневниках Бориса Шергина и одухотворяется, и одушевляется, даже сами старые дома оживают:

«…Люблю плиты, что бегут еще возле домов в старых московских переулках. Они сродни столь поэтическим плитам старых кладбищ… В Петров день шел я “своим” Подкопаевским переулком. Полдень, а тут тихо (и дивишься: в Москве ли ты?!), старые дома рады солнышку. Эти вот подслепые лица подставили солнышку, уставились радужными бельмами, и смигнуть им неохота, так и дремлют. А ряд приятелей и сверстников ихних зады с надворья солнышку греть подставили. Там старые крыльца, галдарейки, неожиданные мезонины, нужники. (В Москве часто так. Идет старая улица. Обезличенные сплошные фасады. А вошел во двор — и увидишь сказку: старинные «глаголь» или «покой» корпусов еще барочных. Рокайлистые наличники окон, белое по синему, высокая, нахлобученная крыша с монетами слуховых окон. А как много александровских, екатерининских, николаевских дворов-ансамблей. Красивые подъезды, внутри красивые вестибюли, широкие марши лестниц, изящно, уместно поданные окна. И это в рядовых домах, в глухих переулках. И опять высокие черные крыши, с чердаками обширными, поместительными. Теперь живут, выгоняя сантиметры, а прежде ширилась усадьба во весь квартал, ширился дом на усадьбе. С садом, с огородом).

Ино я о переулке своем Подкопаевском заговорил, да на широкую улицу свернул. А опять в переулок свернем… Видно, никто не ездит тут — сквозь булыжник проросла трава. А возле домов, у подножия подов и оград, словно зелеными, изумрудными плюшевыми дорожками здесь постлано… И середи улицы сидит младенец голенький, в одной распашоночке, и пытается сплести себе венок, накладывая на головенку весенние цветочки. А в нише старого дома сидит и шьет его мать, и во весь переулок слышна ея песенка. Была такая здесь тишина, что песню молодой матери слышал с одной стоны переулка старый Никола Подкопай, рассевшийся на серых плитах туда вниз, к Солянке, а с другого конца переулка слушал песню грузный и великолепный дворец Найденовых».

Но реальность — «житуха», нищета, голод Москвы 1942 года разрушают эту благостную картину, которую Шергин настойчиво пытается снова и снова восстановить:

«Приду домой, да рассказываю, что в «центре» улочка, а посереди ея на травке дитя сидит и веночек плетет. А мать шьет, сидя в амбразуре-оконце древнего дома и не боится, что дитя ея раздавит телега или машина. Еще рассказываю я брату и племяннику, что на вечерней заре и «государь мой дедушка», и порядовные ему дома справа и слева, что утром греют широкие зады, храня в тени породистые переда — фасады, чтобы не выгорели да не вылиняли, да не выцвели, теперь, на вечерней заре, подставляют закату старые свои лики. Озаренные тихим светом вечерней славы неба похожи эти дома на старых стариков, стоящих у вечерни и под пение «Свете тихий» умиленно взирающих на иконостас, залитый сиянием света.

Я сказываю, а брателко в эту пору из очереди прибежал, в столовую бежать посуду собирает за обедом… Он послушает да горестно взвопит: “нету, нету такой улочки, и травки там нет, и дома эти рассыпаны, и свет тихий погас…”»

В Москве ХХI века ещё труднее увидеть её изначальную древнерусскую (да и просто — русскую) суть. Но бродя шергинскими маршрутами по его любимым переулкам, вспоминая его дневниковые записи, можно и сегодня увидеть живые дома, старинные плиты, камни древнего города. И то, что не дожил, но сердечными очами прозрел Шергин: Иоанно-Предтеченский монастырь на его любимой Ивановской горке, стены которого он так часто описывал и говорил о нём, как о живом, один из древнейших монастырей Москвы теперь возобновлён, здесь с2000 г. вновь обитель. А в ту пору, когда мимо него Ивановским переулком так часто ходил Шергин, всё повторяя и повторяя евангельское: «Девица не умерла, но спит» (а иной раз, как он упоминает, и закрывая глаза), за этими высокими древними стенами был концлагерь ВЧК-ОГПУ-НКВД, позже — филиал Таганской тюрьмы. Закрыт он был в1918 г. одним из первых в Москве.

Шергин обычно ходил на службы в ближайший к его дому храм — Петра и Павла, который в отличие от большинства церквей, расположенных на Ивановской горке, в советское время не закрывался. Но после страшных репрессий, расстрелов священников и арестов многих прихожан в 1930-е был закрыт храм свт. Николая в Подкопаях, о котором так много и с такой любовью писал Шергин, в том числе и в приводимых сегодня цитатах. Возвращён Русской Православной церкви он также в 2000 году.

До этого Борис Викторович не дожил, не узнал он, что и все другие его любимые храмы Белого города вновь оживут. Но не успел увидеть он и того, как стремительно и беспощадно сметается в наши дни с лица земли «родная, милая Москва», как искажается её веками складывавшийся облик.

И всё же — если смотреть так, как умел своими «подслепыми глазишками» Борис Шергин, можно и в Москве сегодняшней увидеть, разглядеть, сердечными очами узреть живую душу нашей первопрестольной столицы, прозреть сквозь смог «Вавилона асфальтового» — нетленный град Китеж.

источник http://www.portal-slovo.ru/history/47603.php
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

Монахиня Евфимия
Православная тематика в творчестве Б. В. Шергина

Если кого-нибудь из нас попросят назвать известных северных писателей, то, скорее всего, первым мы вспомним Степана Писахова. Потому что его имя, как говорится, у всех на слуху. В самом центре Архангельска есть его музей. А недавно там же появился и памятник Писахову. И редкий прохожий устоит перед искушением не просто постоять-подивиться на бронзового старичка с авоськой трески в руке и чайкой на шляпе, но еще и пожать его дружески протянутую руку.

Следующим нам на ум придет имя Ф. Абрамова, в честь которого названа одна из улиц нашего города. И лишь потом из глубин памяти всплывет третье имя – имя Бориса Шергина. Потому что его честь не называют улиц, не ставят памятников. Его имя носит лишь библиотека в Соломбале. Мало того. На доме по улице К. Маркса, где раньше висела мемориальная табличка с надписью «дом Б. Шергина», ныне виднеется совсем другая надпись: «Новоапостольская церковь». Что это? Людское забвение? Или подтверждение известных слов о том, что не бывает пророка в своем Отечестве? Ответ на эти вопросы попытаюсь дать немного позднее.

Так что же это за писатель - Борис Шергин?
Пожалуй, большинство из нас скажет – сказочник. Некоторые считают его собирателем и популяризатором северного фольклора. Действительно, немалую толику в творчестве Шергина составляют сказки, былины, древние сказания. И, тем не менее…

И, тем не менее, человека, взявшегося читать книги Б. Шергина, ожидает несколько открытий. Или, скорее, загадок. Прежде всего, то, что даже в самых «сказочных» его произведениях всевозможных волшебных приключений, превращений и тому подобных чудес не так-то и много. Куда меньше, чем, например, у того же С. Писахова. Более того – ряд его сюжетов легко узнаваем по произведениям других авторов. Например, летописное сказание о емшан-траве еще в Х1Х в., т.е. за столетие до Шергина, переложил стихами Аполлон Майков. А богатырские былины, помимо него, в советское время пересказывало для детей как минимум четыре писателя. Сказку о волшебном кольце можно найти у Андрея Платонова. А у Тамары Габбе есть пьеса о хождении в Орду Авдотьи Рязаночки. В таком случае, для чего Б. Шергину вздумалось обращаться к тем же самым, уже известным читателям, сюжетам? И еще. В те времена, когда он жил, ряд писателей, желая быть в чести и славе, выполнял, так сказать, «социальный заказ», сочиняя книги о революционерах, передовых рабочих и колхозниках, о том, как плохо жилось народу в царские времена, и как хорошо стало житься про Советской власти. А вот Шергин, невзирая на это, все-таки предпочитал писать о прошлом. Причем не осуждая и не высмеивая его. Опять загадка – почему?
Чтобы ответить на эти, а также другие вопросы, неизбежно возникающие у читателя произведений Б. Шергина, процитирую фрагмент из его дневника, датированный 1942 годом. «Завтра память преподобного Савватия… Преподобные отцы Сергий, Кирилл, Савватий и Зосима жили в 14 и 15 веках. Мы живем в иные времена. Но это не значит, что иное время – «иные песни». Нет! Правда, святость, красота вечны, неизменны. Мы проходим, а великие носители святости и красоты живы, как живы звезды… Благословенна эпоха, благословенны времена, в которые жили чудотворцы Сергий, Кирилл, Савватий, Зосима… Они наша слава, наша гордость, упование и утверждение. Я-то маленький, ничтожный, жалкий последыш против тех святых времен. Но я наследник оных благодатных эпох. Я хоть сзади, да в том же стаде…»

Вероятно, именно в этих словах Б. Шергин сформулировал свое творческое кредо – напоминать людям о правде, святости и красоте во времена, когда сами эти слова были обречены на забвение. И носителями правды и святости являются герои его рассказов и сказаний. Чаще всего это – северные крестьяне, мореходы, мастера. Одна из ярчайших историй о таких людях – рассказ «Гость с Двины». Надо сказать, что в сборниках произведений Б. Шергина его можно встретить в двух редакциях. В более пространной события имеют конкретную датировку: «когда по северным морям и берегам государил Новгород Великий». Также указываются имя и прозвание главного героя – Андрей Двинянин. А действие происходит в датском городе Ютте. Андрей, выручив деньги за добытые им и четырьмя его товарищами меха и моржовую кость, отдает свою долю встреченной им на улице женщине, жене датского корабельщика, посаженного в тюрьму за долги. Но добрый и жертвенный поступок Андрея не только остается без награды, но даже становится поводом для «остуды» между ним и его друзьями. Потому что, взяв свою долю без их ведома, он нарушил неписаный устав, принятый среди поморов. Мало того – именно этот разрыв Андрея с товарищами в конечном итоге становится причиной его гибели. Правда открывается лишь несколько лет спустя, когда на Двину является датский корабельщик, чтобы поблагодарить своего спасителя и вернуть долг. И поскольку того уже нет в живых, датчанин ставит на эти деньги среди моря своеобразный памятник Андрею - звонницу с колоколом, на котором выбиты его имя и слова: «малый устав преступив, исполнил великую заповедь». И триста лет тот колокол своим звоном предупреждает проходящие суда об опасности, пока во время землетрясения колокольня не обрушивается в море…

На первый взгляд рассказ кажется простым и понятным. Однако если призадуматься – что же за «великую заповедь» исполнил герой ценой своей жизни, то станет очевидным - речь идет о христианской заповеди о любви к ближнему. Причем Андрей, как и милосердный самарянин из известной Евангельской притчи, творя добро, не делал различия между «своими» и «чужими», единоверцами и иноверцами. И его стремление сохранить свой поступок в тайне также основано на словах Христа (Мф. 6. 3-4). Мало того. В житиях святых можно встретить истории о тайных подвижниках (например, преподобном Алексие, человеке Божием), добровольно терпевших обиды от людей, и прославленных лишь посмертно. Точно также бывшие друзья Андрея-Двинянина лишь спустя годы после его смерти узнают о том, что его проступок на самом деле был подвигом. Таким образом, рассказ «Гость с Двины» имеет глубокий христианский подтекст. А его героя вполне можно назвать так, как часто называют героев другого русского писателя – Н.С. Лескова – праведником.
Ранее упоминалось, что существует и другая, краткая редакция данного рассказа, из которой выпущен ряд деталей. В том числе – и упоминание о землетрясении и разрушении звонницы. Словно она и поныне, наперекор времени и стихиям, продолжает нерушимо стоять посреди моря: «колокол звонит и в туманы, и в непогоду, и проходящие мореходцы вспоминают доброе дело русского человека». В результате рассказ превращается в притчу, смысл которой согласуется с вышеприведенными словами писателя о том, что правда и святость – вечны и неизменны. Стало быть, неподвластны разрушению и смерти. Или, как об этом говорится в другом сказании Б. Шергина: «смерть не все возьмет – только свое возьмет».

На этой теме победы над смертью в произведениях Шергина стоит остановиться особо. Потому что она красной нитью проходит через целый ряд из них. Одно из северных сказаний, герой которого, Кирик, предав на смерть названого брата, жертвует жизнью, чтобы искупить свою вину, и получает от него прощение, имеет говорящий за себя заголовок «Любовь сильнее смерти». В другом сказании - «Дивный гудочек» (или «Сказка о дивном гудочке»), «веселые люди»-скоморохи своей песней воскрешают мальчика Романушку, убитого злой сестрой «за ягодки красны, за поясок атласный»1. При этом один из них – Вавило, утешает его убитых горем родителей: «не плачьте! Ноне время веселью и час красоте!» Одна из героинь рассказа «Старые старухи», умирая, шутит, что, наскучив есть репу на Севере, собирается «по яблоки в южные страны».

Но наиболее ярко тема победы над смертью звучит в знаменитом рассказе Б. Шергина «Для увеселенья». Сюжет его, опять-таки, на первый взгляд прост. Два помора-рыбака – братья Иван и Ондреян Личутины, оказываются на необитаемом острове. Впереди их ждет неминуемая смерть. Но, будучи художниками по призванию, они, «чуя смертный час», превращают доску для разделки рыбы в «надгробие высокого стиля», украшая его искусной резьбой, сочиняя стихотворную эпитафию самим себе. Хотя, казалось бы, им вполне достаточно было просто «нацарапать ножом по доске несвязные слова предсмертного вопля». «Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть замахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте». Эти вдохновенные строки Б. Шергина можно сравнить разве что со знаменитыми словами Св. Апостола Павла: «Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?» (1 Кор. 15. 55), которые повторил в своем известном Слове на Святую Пасху Святитель Иоанн Златоуст. Знаменательно, что люди, видя резную доску – последнее «художество» умерших страшной, мучительной смертью братьев Личутиных, испытывают не отчаяние и скорбь, а «неизъяснимую, непонятную радость», «веселье сердечное». Потому что понимают – воля человека – творца, мастера – может оказаться сильнее смертного страха. «Смерть не все возьмет»… Напомню, что в христианской, прежде всего, Православной традиции, тема победы над смертью – это тема «Праздника праздников» - Пасхи – «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...»

Однако смысл рассказа «Для увеселенья» намного глубже. Ведь тот же самый выбор, который пришлось совершать его героям, стоит и перед каждым из нас. Ибо перед лицом страданий и смерти человек всегда одинок, где бы он ни находился – на пустынном острове среди моря или среди людской толпы. И, по словам австрийского психолога В. Франкла, прошедшего фашистские лагеря, «в огне страданий, в котором плавится человек, обнажается его суть. Человек…это существо, постоянно принимающее решение, что оно такое. Это существо, которое изобрело газовые камеры, но это и существо, которое шло в них с гордо поднятой головой и молитвой на устах». Надо сказать, что эти слова удивительно перекликаются с одной из дневниковых записей Б. Шергина: «человек уносит с собой на тот свет только духовную свою сущность, только моральную свою цену, только нравственную свою стоимость». То, над чем не властна смерть.

Остается только сожалеть, что большинством людей Б. Шергин воспринимается не как автор произведений, глубоких по смыслу, Православных по сути, а всего лишь как «сказочник» или «собиратель фольклора». Хотя даже в его сказках говорится все о тех же вечных и неизменных христианских ценностях. В качестве примера сравним сказание об Авдотье Рязаночке Б. Шергина и пьесу Т. Л. Габбе на тот же сюжет. В пьесе Т. Габбе татарский хан отпускает пленных рязанцев на свободу лишь после того, как узнает, что в руки, так сказать, русских партизан, попали два татарских царевича. Врага заставляют «покориться русской силе». Но у Б. Шергина это происходит по совсем иным причинам - изумленный мужеством и мудростью русской женщины, в одиночку отправившейся в Орду искать угнанных в плен мужа, сына и брата, ее враг, «царище татарский», может быть, впервые в жизни, загорается желанием совершить добрый поступок. Чтобы добрая память осталась не только по Авдотье, но и по нем. Он вдруг осознает, что творить добро куда лучше и радостней, чем делать зло. Сказание кончается удивительной сценой – покидая Орду и прощаясь с ханом, освобожденные рязанцы желают мира ему, его народу и его потомкам: «мир тебе, ордынское сердце, мир вашим детям и внукам». Безусловно, эта концовка – прощение врагов – опять-таки христианская. Ведь любить врагов нам заповедано Христом (Мф. 5. 44). Конечно, проще всего было бы объяснить столь различную трактовку одного и того же сюжета двумя писателями (между прочим, современниками) их отношением к вере. Но известно, что Тамара Габбе, как и Б. Шергин, была православным человеком. Вдобавок, глубоко верующим. Мало того – не скрывавшим своей религиозности2. Но, безусловно, что жизненный опыт Т. Габбе и Б. Шергина был совершенно различным. И нельзя не согласиться с тем, что в реальной жизни не приходится уповать на то, что у злодея вдруг проснется совесть и он в одночасье станет добродетельным. Однако, читая сказание Б. Шергина «Об Авдотье Рязаночке», мы верим в то, что мир еще не окончательно погряз во зле. А, значит, в нем еще есть место чуду и доброй сказке наяву со счастливым концом. Потому что, какой бы страшной не была или не казалась жизнь, Бог, говоря словами поэта, «не спит за нас».

Впрочем, можно сказать и иначе, словами другого поэта: «…есть Божий суд». И мера людского греха и беззакония отнюдь не безгранична, и Богом ей положен предел. В ряде северных сказаний Б. Шергина («Братанна», «Гнев»), нераскаянных злодеев, которых бессильны обличить и покарать люди, постигает кара свыше. Орудием Божьего суда в сказаниях Б. Шергина нередко является Белое море - Гандвик. Оно поглощает Лихослава, поднявшего руку на брата («Гнев»). Оно же исцеляет оклеветанную злой «женкой Горожанкой» немую Братанну и воскрешает ребенка, в убийстве которого ее ложно обвинили. Замечательную параллель этому можно найти в известном каждому из нас со школьных лет древнерусском «Слове о полку Игореве» - «будь хитер-горазд, летай хоть птицей – все суда ты Божьего не минешь!3» Но и эта тема Божия суда над грешниками в творчестве Б. Шергина – опять-таки, тема христианская.

Произведения Б. Шергина невозможно читать равнодушно – они, как говорится, «берут за сердце», трогают. В этом их можно сравнить разве что с книгой И. Шмелева «Лето Господне». Действительно, между этими двумя писателями немало общего. Прежде всего – то, что оба они писали о дорогом и незабвенном для них прошлом. «Помню» - рефреном звучит в книге Шмелева. Как и Шергин в своем дневнике признается, что любит приникать к «прошлому, вечно живому». Но эти светлые воспоминания подернуты светлой печалью, а то и скорбью. Ведь речь идет о том, что уже утрачено Возможно, утрачено безвозвратно. Ибо там, где люди забывают о Боге, об истинном смысле жизни, все меньше остается места для правды, святости и красоты. А потому «все страшнее и страшнее становится жизнь рода человеческого. Уже не знают, знать не хотят, что добро и что зло, что смрад и что благоухание, что свет и что тьма. Правда, любовь, красота, честь, милость, прощение, мир Христов, радость, вера – все потоптано, забыто… Человек века сего нередко от младости до старости гоняется за личными страстями, увлекается науками-искусствами. И все ловят жалкие, мишурные блески скоротлимых ценностей, «мышиное золото» века сего. Всерьез-невсерьез шумиха, суетня человеческая, а вопросы «правды вечной», а вопросы «смысла жизни», добра и красоты, завет «взыщите Бога» - где все это?» Стоит согласиться - эти слова как нельзя более актуальны для нашего времени. Хотя Б. Шергин написал их более полувека назад – в 1945 г…

…Но эти дневниковые записи Б. Шергина увидели свет лишь в 1990 году, когда Православие перестало быть гонимой верой. Хотя о том же самом, пусть и прикровенно, намеками, говорилось в его произведениях, выходивших еще в советское время. Произведениях, написанных удивительным, певучим, чарующим языком, так непохожим на язык людей советского времени, тем паче – на современный «новояз», переполненный корявыми заимствованиями из чужих наречий. И, как говорят об особом «языке произведений Н. С. Лескова», так можно говорить и о «языке произведений Б. Шергина». Где же следует искать его корни? Они - не только в произведениях древнерусской литературы, былинах и сказках, но и в Богослужебных книгах (в одной из дневниковых записей Б. Шергина упоминается, например, Постная Триодь). И, как в свое время Н.С. Лесков создал свою «галерею русских праведников», так в ХХ веке это сделал и Б. Шергин. О некоторых из них – Андрее Двинянине, Иване и Ондреяне Личутиных, уже упоминалось выше. Можно вспомнить и героя рассказа «Егор увеселялся морем», пожертвовавшего ради своего товарища собственным счастьем. И «сердобольного» шведа Ингвара, ставшего русским монахом Игорем. И мастера Конона с его учениками из рассказа «Рождение корабля». И простого труженика-механика из рассказа «Поклон сына отцу», который, жалея уставшего парнишку-подручного, нес за него часть ночной вахты… И мудрого и прямодушного Маркела Ушакова из цикла маленьких рассказов «Государи-кормщики» - своеобразного «Северного Патерика». Конечно, не всякий читатель задастся вопросом: почему эти люди – именно такие? Главное, что он полюбит и запомнит их. В связи с этим можно считать Б. Шергина не просто писателем, но писателем-миссионером – не говоря о Православии в открытую, он, тем не менее, показал, насколько прекрасен человек, живущий по Божией правде, созидающий красоту. То есть, праведный человек.

Остановлюсь еще на одной теме, которой посвящен ряд произведений Б. Шергина. Это – тема Родины. У Шергина она нередко соединяется с темой любви к матери. Ведь Родину мы тоже называем матерью. Знаменательно, что в пересказе летописного сказания о емшан-траве, сделанного А. Майковым (как и в самом тексте этого сказания), бежавший на чужбину половецкий хан Отрок (у Б. Шергина – Сырчан), получив от гонца, посланного его братом, пучок степной травы, вспоминает родные степи. У Б. Шергина воспоминание о родине неразрывно связано и с воспоминанием о матери:

«…Степь пред ним бескрайняя сияет,…
Мать поет, емшан-траву сбирает;
Та трава печали отымает…»

Точно также в его известном рассказе «Ваня Датский», герой, мальчишкой убежавший в Данию, не может забыть как родной город, так и оставшуюся в нем старуху-мать, и каждый год тайно возвращается в «Архангельский город», чтобы снова повидать их.

В свое время, читая «Книгу о Шергине», написанную Е. Ш. Галимовой, я с немалым удивлением узнала, что «на самом деле» северное сказание, которое вероятно, легло в основу сюжета этого рассказа, имело совсем иной конец – мать Вани, съездив в Данию, не захотела возвращаться в Россию и осталась там. У Б. Шергина все происходит с точностью до наоборот – дети Вани, а потом и его жена, полюбив Россию и русских людей, остаются в ней навсегда. Как перед смертью поселяется на Руси и герой притчи «Феодорит Кольский», «лопин», весь век прокочевавший между ней и Данией. И выбор этот, сделанный по совету русского святого – «просветителя лопарей», преподобного Феодорита Кольского, оказывается наилучшим и правильным. «Кабы ты сдумал на Датскую сторону, то бы и род твой без имени остался и твоя память в забвение пришла» - говорит герою Смерть, узнав о его решении «сообщиться с Русью, приложиться к языкам (т.е. народам – авт.) всея Руси». Для нашего времени, когда пренебрежение к родителям и к Родине стало своего рода модным поветрием, эти сказания Б. Шергина приобретают особую актуальность – человек без Родины, без рода-племени - словно дерево без корней.

И вот теперь настало время ответить на вопрос, почему произведения Б. Шергина куда менее популярны, чем сказки С. Писахова. И почему в доме, где он родился, сейчас находится не его музей, а «Новоапостольская церковь». Вероятно, это связано опять-таки с тем, что его творчество по своей сути – глубоко православное. Знаменательно, что ни в одном произведении Б. Шергина нет персонажа, хотя бы отдаленно напоминающего писаховского «попа Сиволдая»4. Хотя в жизни он наверняка встречал похожих на него людей... Но все-таки предпочитал писать о праведниках, о тех, с кого можно брать пример. Его произведения редко вызывают смех. Куда чаще они заставляют призадуматься о Боге, о вере, о жизни и смертном часе. И именно поэтому тот, кого называют «врагом рода человеческого», пытается сделать все, чтобы уничтожить память о нем. Как в свое время он пытался уничтожить память о правде, святости и красоте. Но напрасно.

Разговор о Б. Шергине был бы неполон без упоминания о его дневниках, где он уже не прикровенно, а откровенно излагал свои сокровенные думы и мысли. Процитирую некоторые наиболее интересные и актуальные из отрывки них:
«Есть в мире Добро – Бог, и есть зло. В душу, в сердце, в мозг, оставшиеся без Бога, непременно входит зло. Зло – дьявол пустил род человеческий в погоню за материальными благами, за земными почестями. Страшная эта бесовская погоня родит войны. Земля залита кровью… И…никакой бездушный, немой идол «науки и прогресса» не отрет этих слез!»

«Не беда, что все мы слабы телом, больны. Беда, что ослабли духом. Не только немощные, но и здоровые телом негодуют на всякое беспокойство в личной жизни… Все мы устали, всем нам некогда, всем нам надо работать, все мы хотим спокоя. И далеки и непонятны нам слова об «иге», которое надо взять на себя, чтобы обрести покой душе… Но не найдем спокоя мы, жаждущие устроить жизнь себе к покою».
Что такое Православие? Вечерний звон, наводящий так много дум «о юных днях в краю родном»… Белая церквица среди ржаных полей… Или там, на милой родине мой, шатры древних деревянных церквей, столь схожие с окружающими их елями. И эти дремучие ели и сосны, и деревянное зодчество – они выросли на родной почве».
«В человеке заложено семя тли. Человек самохотно взрастил в себе это тление и теперь услаждается им. Ныне человек ослеп умом. Не видит Господа ни в чем, не чувствует сердцем…»

«Так мало счастливчиков, в такову печаль упал и лежит род человеческий, особливо сынове российские, что в полку сих страдающих спокойнее быть для совести своей. С плачущими, алчущими, изгнанными,, скорбящими, труждающимися и обремененными куда почетнее шествовать путь жития своего, нежели попрыгивать со счастливчиками. «Счастье» этих немногих на бедствии премногих стяпано-сляпано воровски-грабительно. «Поплачем здесь, да тамо воспоем, поскорбим здесь, да тамо возрадуемся».
«Чудо есть, и Богу вольно человека чудом найти. Богу нигде не загорожено. Да мне-то надо раденье приложить. Вот, скажем, я иду путем и получаю известие, что за этими лесными болотами живет любимый мой друг, которого я давно ищу и который меня ищет. Неужели я буду сидеть да ждать, разве хватит у меня терпенья сидеть в бездействии: он-де сам меня найдет. Нет! Ползком и бродом, днем и ночью примусь я попадать в город, где друг-от меня ждет…»
«Вот так опомнишься на мал-то час, очнешься, от будней бесконечных упразднишься на мал час хотя и думаешь: вот какое мне царство предлагается, ведь я царству наследник: сыном света, чадом Божьим я могу быть, вместилищем радости нескончаемой, которую дает Христос любящим Его. Я в Церкви Христовой, и она во мне. А этим сокровищем обладание ни с каким богатством земным не сравнишь… Дак что же я скулю, как собака, что в мире сем обойден, да не взыскан, не пожалован!..»
«Навряд ли может статься, но ежели бы хоть часть писаний моих…прочел кто имеющий дар рассуждения, то – отче или мати – сотвори молитву об убогой душе моей, о душе «глаголавшего и не делавшего»5…

Эти записи говорят сами за себя. И, прочитав дневниковые записи Б. Шергина, кто-то сочтет его философом, мудрецом, а кто-то – пророком. Тем более, что это вполне справедливо по отношению к нему. Однако сам он не считал себя ни тем, ни другим. А лишь «маленьким, ничтожным, жалким последышем тех святых времен», о которых он писал. Но и наследником «оных благодатных эпох». Мы же добавим: наследником, оказавшимся достойным хранителем и рачителем их памяти и славы.

Примечания
1 Возможно, кому-то покажется непонятным, почему Романушку воскрешают скоморохи. Объяснение этому можно найти в былине «Вавило и скоморохи», героями которой являются те же самые Кузьма, Демьян и Вавило, что у Б. Шергина. Очевидцы совершаемых ими чудес (как добрые люди, так и злые), догадываются, что: «скоморохи эти не простые, не простые люди, а святые».
2 Об этом можно прочесть в книге Л. Пантелеева «Верую».
3 Цитата из перевода А. Майкова.
4 Я отнюдь не собираюсь осуждать С. Писахова или обвинять его в неправославии. Тем более, что в русских народных сказках персонажей, подобных этому, можно встретить среди представителей всех сословий – от короля до простого мужика. Просто творчество Б. Шергина имеет иную тематику – не обличить и высмеять порок, а возвеличить праведность и святость.
5 Дневниковые записи Б. Шергина цитируются по изданию: Б. Шергин. Изящные мастера. – М.: Молодая гвардия. – 1990.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

Как жемчуг слово катилося

Борис Викторович Шергин родился на излете ХIХ века, в 1893 году, в Архангельске, колыбели русского мореплавания и кораблестроения. Здесь же прошли детство и юность, напитавшие его любовью к скудной северной природе, знанием суровой жизни корабелов. Отец был главным механиком Мурманского пароходства, корабельным мастером первой статьи. Подолгу бывал он в плавании и, возвращаясь, рассказывал Борису и его сестрам удивительные истории об охотничьих промыслах, отважных лоцманах и зверобоях, опасностях, которые таят в себе путешествия по северным широтам. Именно эти истории, услышанные от отца, и легли в основу первых собственных рассказов Бориса.

Его матери вместе с детьми приходилось подолгу ждать мужа, с которым не было никакой связи, кроме молитвы. Может быть, поэтому так крепка была ее вера, которую она старалась передать своим детям. У матери в роду были старообрядцы, что в этих краях было не редкостью. От нее же Борис воспринял любовь к старообрядческому знаменному распеву, к темным и строгим ликам на иконах. Но старообрядчество было лишь эстетическим увлечением, писатель никогда не противопоставлял его жизни в Церкви. Традиционными в детстве для Шергина были поездки с родителями на богомолье на Соловки, святочные посиделки с пением былин. Любовь к своей семье, своему роду, родителям будущий писатель пронесет через всю жизнь. Как драгоценную реликвию он до самой своей смерти хранил материнский туесок для морошки, а главным украшением его квартиры была модель парусника, выполненная руками отца.

«Наследством, по родителех, не судил Бог владеть, — писал Шергин в своем дневнике. — Но воспоминания детства для меня богатое наследство! Неиждиваемое, неотымаемое, непохитимое, неистощимое… В труде весь свой век и весьма небогато жили мои родители. Но жили доброчестно. И тихое сияние этой благостной доброчестности чудным образом светит и мне. Светит и посейчас. В этом какой‑то великий и благостный закон. О, как это должны знать теперешние молодые родители, имеющие детей!»

Полностью статья о писателе в журнале Виноград: http://www.vinograd.su/education/detail.php?id=47081
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Автор темы
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Шелест »

Из дневников писателя:

18 января. Понедельник. 1949 год.

"На дворе мягкая, белая "зимка". Дворик наш белой скатертью устлан. Встану под деревом. Сквозь тонкие веточки небо видится; будто и природа.
Снег шел день до сумерок. Люди всё толкуют -- "уж один месяц зимы остался". И я утешаюсь -- скоро февраль-"бокогрей". Сживаю да сбываю зиму-ту.
Неладно это. Всякое время года надобно принимать как доброго гостя и жить с ним душевно, а не спихивать, не тяготиться: скоро ли, де, ты уйдешь?!
Какое время стоит на дворе, то и следует всякой день проводить благодушно.

Зима сейгод до нищего человека милостива. "Крещенских" морозов не было. Афанасьевских, сегодённых, -- тоже.
Ударят ли "сретенские"? А там солнышко о полдни станет пригревать. Толкую, что и в зиму надо благодушно поживать,
а сам и в "сиротскую" зиму зябну как торокан. Не греет кровь-та! Печь всякий день топлю: дрова волочу, в поддыменьи сижу.
Больная голова ни дыму, ни угара не терпит.

Поучаю, что зиму как гостью добрую надо принимать, а сам умишком-то безпутным в марте, в апреле плаваю.
Рассчитал, что "плющиха" в понедельник на II седм. В.П. "жаворонки прилетят" во вторник III седмицы поста; а с "гор вода" в среду на Крестопоклонной. Благовещение в четверг на V-й. 1-е апреля в четверг на Вербной Седмице.

Намедни прочитал трогательное, чудесное сказанье об основании Тверскаго Отроча монастыря. ...Когда-то, ещё в детстве, я читал эту прекрасную повесть и забыл. ...Но как тогда, в детстве, так и теперь, в старости, всё то же впечатление золотаго, ранняго утра. Утро моей жизни там, далеко, в светлом Помории,
и утро Святой Руси. Какое-то единство переживаний, впечатлений. Читая повесть, живу жизнью детства своего. Эта повесть и подобный ей навсегда пленили меня в любовь к красоте Древней Руси. Я с детства, с самой ранней юности стал искать эту красоту в красоте родного Севера.
Тщился изображать её в рисунке, в красках."
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Рапсодия
Всего сообщений: 2673
Зарегистрирован: 21.03.2016
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Имя в крещении: Людмила
Сыновей: 3
Дочерей: 1
 Re: Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Рапсодия »

В 95-м году мне одна моя сотрудница дала книгу Б.Шергина. И я влюбилась. :prheart: Его сочный язык, описания природы, характеров-это что-то такое :prheart:
Шелест, большое спасибо, что напомнили! Обязательно и сама перечитаю и старшему сыну подсуну-он у меня любит читать.
В мамочку пошёл. :oops:
Tetiana
Всего сообщений: 188
Зарегистрирован: 20.05.2016
Откуда: Украина
Вероисповедание: православное
 Re: Борис Шергин. Художник веры.

Сообщение Tetiana »

Интересно! Благодарю за статьи и что познакомили с таким человеком :chelo:
Ответить Пред. темаСлед. тема
  • Похожие темы
    Ответы
    Просмотры
    Последнее сообщение
  • Кризис веры
    Лягушонок » » в форуме Душа - поле битвы
    12 Ответы
    1251 Просмотры
    Последнее сообщение irinavaleria
  • Подвиги Веры
    Василиса » » в форуме Вера и духовная жизнь
    16 Ответы
    2085 Просмотры
    Последнее сообщение ВераNika
  • Против веры родителей
    Liliya » » в форуме За советом к батюшке. Архив
    1 Ответы
    1399 Просмотры
    Последнее сообщение Иерей J
  • Курс по Основам православной веры
    Лиля » » в форуме Вера и духовная жизнь
    6 Ответы
    181 Просмотры
    Последнее сообщение Цветочек
  • Память святых мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софи
    Эль Ниньо » » в форуме Дивен Бог во святых своих
    2 Ответы
    1046 Просмотры
    Последнее сообщение Эль Ниньо

Вернуться в «Литература»