Ходить по воде..или как пережить кризис при помощи пшенички....По совету батюшки я тогда уже овладел несколькими строительными специальностями и вообще — научился не ждать зарплату по полгода от вороватых директоров предприятий, а зарабатывать деньги самостоятельно. Так, одно время я делал памятники на кладбище. Недорогие, из цемента с мраморной крошкой. Как раз для тех, кто не мог себе позволить гранитные монументы. Каждый день в мастерской я тюкал молотком по резцу, выбивая на плитах имена, даты и стандартные надписи вроде «Помним, любим, скорбим». Однажды я посмотрел в тетрадку, куда записывал заказы, и вдруг понял, что за пару лет этой работы в основном делал памятники не старикам и старушкам, а мужчинам в возрасте не старше сорока пяти. Почему так было — судить не берусь. Но эту часть статистики «демографической ямы» я в девяностые сам фиксировал на камне резцом. Умирали нестарые еще мужики, в самом расцвете. Одни спивались, у других не выдерживало сердце, третьи вообще сгорали как свечки непонятно от чего. Безнадега, разлитая в воздухе, не способствовала жизни.
И вот сквозь эту безнадегу мы с женой катили колясочки с новорожденными нашими малышами. Народ в провинции простой и непосредственный, поэтому, на прогулках нам доводилось слышать весь спектр мнений о себе. От жалобно-причитающего «Ох, миленькие, да как же это вас, бедных угораздило-то? Да вы ж бы хоть поостереглись! Ну куда сейчас рожать столько?»до откровенно-злобного ...
Вот такая разная жизнь - рассказы ⇐ Литература
Модератор: Пиона
-
Автор темыЛунная Лиса
- Всего сообщений: 14029
- Зарегистрирован: 25.08.2010
- Откуда: из ребра Адама
- Вероисповедание: православное
- Дочерей: 2
- Образование: высшее
- Профессия: дворник
- Ко мне обращаться: на "вы"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
-
Шелест
- Всего сообщений: 10713
- Зарегистрирован: 03.10.2014
- Откуда: Китеж-град
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Дашин кошелёк.
Лариса Васильевна, учитель английского языка, не любила 8 Марта. Во-первых, эта дата часто приходилась на Великий пост, и не хотелось принимать участия в застольях, во-вторых, праздник казался ей неискренним. Мужчины с тюльпанами в руках всё равно не уступали женщинам место в транспорте, а дома приходилось мыть посуду.
Ещё она переживала о малоимущих семьях, которым нелегко было в этот день на фоне обеспеченных, наперебой подносящих учителям цветы и коробки конфет. Особенно неловко было в канун 8 Марта идти к больным детям домой. Но расписание не отменишь, и ранним утром в плотной толпе пассажиров Лариса Васильевна вошла в вестибюль метро.
Было сыро, тысячи пар ног втащили слякоть с улицы. Ларису Васильевну подтолкнули к турникету, она перешагнула гребёнку эскалатора и вдруг увидела под ногами образок. Богородица? Эскалатор двигался вниз, наклониться и поднять было уже невозможно. Не раздумывая, Лариса Васильевна поднялась обратно по соседней лестнице, миновала турникет и, прежде чем ступить на эскалатор, быстро наклонилась и подняла иконку. Слава Богу! Не затоптали! Она протёрла платочком маленький образ. Казанская. Вспомнила: давно на Руси известно, что именно Казанской Богородицы образ приводит людей к вере. В душе потеплело. Лариса Васильевна положила иконку в кошелёк рядом с проездным билетом.
Первый урок был у Даши. Лариса Васильевна занималась с девочкой не первый год и радовалась её успехам. В конце урока Даша торжественно встала: «Дорогая Лариса Васильевна! Поздравляю вас с наступающим международным женским днём 8 Марта!» — и, смущаясь, протянула ей небольшую коробку. В коробке оказался кошелёк и поздравительная открытка. Отказаться было невозможно. «Забавно! Кошелёк учителю — это только ребёнок может придумать. Но какая девчонка славная!» — думала Лариса Васильевна, торопясь к автобусной остановке. Она вынула из сумки кошелёк, чтобы достать проездной, и опять увидела иконку. «Пресвятая Богородице, спаси нас! — привычно помолилась Лариса Васильевна, но потом горячо прошептала: — Спаси Дашу и исцели! Даруй ей веру непостыдну и любовь нелицемерну!» Она опустила кошелёк в большую учительскую сумку и шагнула в автобус.
Народу было много. Сзади, крепко подпирая её, кто-то ворочался. Почувствовав неладное, Лариса Васильевна оглянулась: какая то женщина в грязно-голубой куртке быстро соскочила со ступеньки автобуса. Двери захлопнулись, автобус тронулся, большая учительская сумка была открыта. Протиснувшись в салон, Лариса Васильевна осмотрела её. Цела, только молния открыта. Кошелька, конечно, не было. Вот учебники, вот Дашин подарок, а кошелька нет. Жаль. Удобный, кожаный, подаренный мужем на Рождество. Денег в нём было немного, да и проездной она вынула, но неприятно как! Лариса Васильевна вспомнила про образок — обрела и утратила? «Пресвятая Богородица! Спаси эту заблудшую!» — попросила она про женщину в голубой куртке и решила больше не огорчаться. Возвращаясь домой, Лариса Васильевна размышляла о происшествии: удивительно, как Господь управил — Дашин кошелек оказался кстати!
…Во время весенних каникул Лариса Васильевна организовала экскурсию в храм Рождества Пресвятой Богородицы в Старом Симонове. День выдался солнечным и ветреным. По синему небу радостно неслись облака, ледок на лужах подтаял. От метро до церкви с разговорами дошли быстро. Ларисе Васильевне хотелось передать детям впечатление от первого посещения храма, освящённого самим Сергием Радонежским. Она помнила своё волнение: какие древние святыни! Куликовская битва — так давно, история, и вот они — могилы святых Пересвета и Осляби, такие почитаемые и родные. Глядя на серьёзные лица детей, впервые возжигавших свечи перед старинными иконами, Лариса Васильевна подумала, что экскурсия удалась.
— А теперь задавайте вопросы! — сказал батюшка после рассказа о подвиге героев-иноков.
— Скажите, пожалуйста, — послышался тихий голосок Даши, — почему перед этой иконой висят кольца и крестики?
— Это благодарность тех, кто получил помощь от Пресвятой Богородицы по своим молитвам.
— А какую помощь? — допытывалась Даша.
— Ну, кто здоровье, кто удачу в работе, в общем, кто что просил, — терпеливо объяснял батюшка.
— Так это что? Чудо? — Даша изумилась.
— Думаю, да, — улыбнулся священник.
— А последнее чудо какое? Вы можете нам рассказать? — совсем осмелела Даша.
— Последнее? — задумался батюшка. — Пожалуй, могу. На днях ко мне приходила одна раба Божия и поведала о себе, что она воровка и давно этим промышляет. Седьмого марта, то есть месяц назад, в автобусной давке она вытащила у кого-то кошелёк. Открыла — а там и денег-то всего ничего, поживиться нечем, но лежит маленькая иконка Богородицы. Кошелёк она сразу выбросила — улика, а вот образок оставила себе. Молиться на него стала, просить у Матери Божией заступничества. Видно, надоела ей такая жизнь, а как из неё выскочить — не знает, у них ведь свои законы, и жестокие. Да ещё упала и правую руку сломала, воровать несподручно. Возвращалась из травмпункта, где ей гипс наложили, зашла к нам. Так мы с ней и встретились. Просит найти ей работу при церкви.
— Батюшка, помогите ей, — заволновались дети.
— Да, надо помочь, но не так это просто. Видимо, придётся направить её трудницей в монастырь подальше от Москвы. Там у них сельское хозяйство, пусть поработает во славу Божию.
На обратном пути вопросам не было конца: и почему Сергий Радонежский преподобный, и кто такие трудники, и как это — работать во славу Божию. А Даша задумчиво произнесла: «Я бы хотела увидеть этот образ, который женщина с кошельком вытащила». «Она спасение своё вытащила», — подумала Лариса Васильевна и внезапно дрогнувшим голосом сказала:
— Думаю, это Казанская икона Богоматери. На Руси давно известно, что этот образ приводит людей к вере.
И.В. Турковская

Лариса Васильевна, учитель английского языка, не любила 8 Марта. Во-первых, эта дата часто приходилась на Великий пост, и не хотелось принимать участия в застольях, во-вторых, праздник казался ей неискренним. Мужчины с тюльпанами в руках всё равно не уступали женщинам место в транспорте, а дома приходилось мыть посуду.
Ещё она переживала о малоимущих семьях, которым нелегко было в этот день на фоне обеспеченных, наперебой подносящих учителям цветы и коробки конфет. Особенно неловко было в канун 8 Марта идти к больным детям домой. Но расписание не отменишь, и ранним утром в плотной толпе пассажиров Лариса Васильевна вошла в вестибюль метро.
Было сыро, тысячи пар ног втащили слякоть с улицы. Ларису Васильевну подтолкнули к турникету, она перешагнула гребёнку эскалатора и вдруг увидела под ногами образок. Богородица? Эскалатор двигался вниз, наклониться и поднять было уже невозможно. Не раздумывая, Лариса Васильевна поднялась обратно по соседней лестнице, миновала турникет и, прежде чем ступить на эскалатор, быстро наклонилась и подняла иконку. Слава Богу! Не затоптали! Она протёрла платочком маленький образ. Казанская. Вспомнила: давно на Руси известно, что именно Казанской Богородицы образ приводит людей к вере. В душе потеплело. Лариса Васильевна положила иконку в кошелёк рядом с проездным билетом.
Первый урок был у Даши. Лариса Васильевна занималась с девочкой не первый год и радовалась её успехам. В конце урока Даша торжественно встала: «Дорогая Лариса Васильевна! Поздравляю вас с наступающим международным женским днём 8 Марта!» — и, смущаясь, протянула ей небольшую коробку. В коробке оказался кошелёк и поздравительная открытка. Отказаться было невозможно. «Забавно! Кошелёк учителю — это только ребёнок может придумать. Но какая девчонка славная!» — думала Лариса Васильевна, торопясь к автобусной остановке. Она вынула из сумки кошелёк, чтобы достать проездной, и опять увидела иконку. «Пресвятая Богородице, спаси нас! — привычно помолилась Лариса Васильевна, но потом горячо прошептала: — Спаси Дашу и исцели! Даруй ей веру непостыдну и любовь нелицемерну!» Она опустила кошелёк в большую учительскую сумку и шагнула в автобус.
Народу было много. Сзади, крепко подпирая её, кто-то ворочался. Почувствовав неладное, Лариса Васильевна оглянулась: какая то женщина в грязно-голубой куртке быстро соскочила со ступеньки автобуса. Двери захлопнулись, автобус тронулся, большая учительская сумка была открыта. Протиснувшись в салон, Лариса Васильевна осмотрела её. Цела, только молния открыта. Кошелька, конечно, не было. Вот учебники, вот Дашин подарок, а кошелька нет. Жаль. Удобный, кожаный, подаренный мужем на Рождество. Денег в нём было немного, да и проездной она вынула, но неприятно как! Лариса Васильевна вспомнила про образок — обрела и утратила? «Пресвятая Богородица! Спаси эту заблудшую!» — попросила она про женщину в голубой куртке и решила больше не огорчаться. Возвращаясь домой, Лариса Васильевна размышляла о происшествии: удивительно, как Господь управил — Дашин кошелек оказался кстати!
…Во время весенних каникул Лариса Васильевна организовала экскурсию в храм Рождества Пресвятой Богородицы в Старом Симонове. День выдался солнечным и ветреным. По синему небу радостно неслись облака, ледок на лужах подтаял. От метро до церкви с разговорами дошли быстро. Ларисе Васильевне хотелось передать детям впечатление от первого посещения храма, освящённого самим Сергием Радонежским. Она помнила своё волнение: какие древние святыни! Куликовская битва — так давно, история, и вот они — могилы святых Пересвета и Осляби, такие почитаемые и родные. Глядя на серьёзные лица детей, впервые возжигавших свечи перед старинными иконами, Лариса Васильевна подумала, что экскурсия удалась.
— А теперь задавайте вопросы! — сказал батюшка после рассказа о подвиге героев-иноков.
— Скажите, пожалуйста, — послышался тихий голосок Даши, — почему перед этой иконой висят кольца и крестики?
— Это благодарность тех, кто получил помощь от Пресвятой Богородицы по своим молитвам.
— А какую помощь? — допытывалась Даша.
— Ну, кто здоровье, кто удачу в работе, в общем, кто что просил, — терпеливо объяснял батюшка.
— Так это что? Чудо? — Даша изумилась.
— Думаю, да, — улыбнулся священник.
— А последнее чудо какое? Вы можете нам рассказать? — совсем осмелела Даша.
— Последнее? — задумался батюшка. — Пожалуй, могу. На днях ко мне приходила одна раба Божия и поведала о себе, что она воровка и давно этим промышляет. Седьмого марта, то есть месяц назад, в автобусной давке она вытащила у кого-то кошелёк. Открыла — а там и денег-то всего ничего, поживиться нечем, но лежит маленькая иконка Богородицы. Кошелёк она сразу выбросила — улика, а вот образок оставила себе. Молиться на него стала, просить у Матери Божией заступничества. Видно, надоела ей такая жизнь, а как из неё выскочить — не знает, у них ведь свои законы, и жестокие. Да ещё упала и правую руку сломала, воровать несподручно. Возвращалась из травмпункта, где ей гипс наложили, зашла к нам. Так мы с ней и встретились. Просит найти ей работу при церкви.
— Батюшка, помогите ей, — заволновались дети.
— Да, надо помочь, но не так это просто. Видимо, придётся направить её трудницей в монастырь подальше от Москвы. Там у них сельское хозяйство, пусть поработает во славу Божию.
На обратном пути вопросам не было конца: и почему Сергий Радонежский преподобный, и кто такие трудники, и как это — работать во славу Божию. А Даша задумчиво произнесла: «Я бы хотела увидеть этот образ, который женщина с кошельком вытащила». «Она спасение своё вытащила», — подумала Лариса Васильевна и внезапно дрогнувшим голосом сказала:
— Думаю, это Казанская икона Богоматери. На Руси давно известно, что этот образ приводит людей к вере.
И.В. Турковская

Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
-
irinavaleria
- Всего сообщений: 3252
- Зарегистрирован: 30.03.2013
- Откуда: Nederland
- Вероисповедание: православное
- Имя в крещении: Irina
- Сыновей: 1
- Дочерей: 1
- Образование: среднее
- Профессия: Волонтёр
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Каково твое усердие?
Автор: Прот. Стефанос Анагностопулос
В одной из статей журнала “Эфимериос” (1.11.1956), которая хранилась в архиве
приснопамятного старца, отца Арсения Комбуяса, из монастыря Богородицы Скоропослушницы в Навпактосе,
описан следующий случай:
Один ревностный и очень деятельный священник однажды увидел сон. Он рассказывает о нем так:
“Я сидел в кресле, изможденный и утомленный работой. Тело мое болело от усталости.
Многие в моем приходе искали драгоценную “жемчужину”. И многим удалось найти ее.
Приход процветал во всех смыслах этого слова. Душа моя была полна радости, надежды и смелости.
Проповеди мои производили на всех большое впечатление. Множество людей приходило на исповедь.
Церковь всегда была переполнена. Мне удалось воодушевить весь свой приход. Довольный всем этим,
я каждый день трудился до изнеможения. Размышляя об этом, я не заметил, как уснул.
И увидел следующее: Незнакомец вошел в мою комнату без стука. Лицо его излучало добро и духовный свет.
Он был хорошо одет и держал в руке какие-то приспособления из химической лаборатории.
Весь его вид производил странное впечатление. Незнакомец подошел ко мне. Протянув руку, чтобы поприветствовать меня, он спросил: – Каково твое усердие? Этот вопрос вызвал у меня большую радость.
Потому что я был весьма доволен своей усердностью. У меня ни было никаких сомнений в том,
что и незнакомец будет очень рад, если узнает об этом. Тогда, насколько я помню из своего сна,
чтобы показать ему, какую ценность имеет мое усердие, я будто бы достал из своей груди некую плотную массу, которая сияла, как золото. Я положил ее в руку незнакомца. – Это мое усердие.
Он взял его и аккуратно взвесил на своих весах: – Весит пятьдесят килограмм, – серьезно заметил он.
Я едва мог сдержать радость, услышав эту цифру. Незнакомец же, с неизменно серьезным выражением лица, записал этот вес на бумаге и продолжил свои анализы. Он разломил эту массу на фрагменты,
положил их в особую химическую посуду и поставил на огонь. Когда масса расплавилась,
он снял ее с огня и принялся разделять на составляющие элементы. Вновь затвердев,
они приняли причудливые формы. Он постучал по ним молоточком, взвесил и записал вес каждого фрагмента. Закончив, он бросил на меня полный жалости взгляд и сказал: –
Надеюсь, Господь сжалуется над тобой и ты спасешься. В этот миг он исчез.
На бумаге, которую он оставил на столе, было написано следующее:
“Анализ усердия иерея Х. Тщательный анализ выявил наличие следующих элементов:
– фанатизм: 5 кг
– любославие: 15 кг
– любостяжание: 12 кг
– стремление к уважению и власти над душами: 8 кг
– показное старание: 9 кг 980 г
– любовь к Богу: 10 г
– любовь к людям: 10 г
Итого: 50 кг”.
Странное поведение незнакомца и взгляд, с которым он со мной попрощался, повергли меня в беспокойство.
Но когда я увидел результат его анализа, мои ноги подкосились. Я хотел было поставить
под сомнение верность его подсчетов. Но в тот же миг я услышал вздох незнакомца,
который достиг входной двери. Я успокоился и решил мыслить хладнокровно. Но пока я думал,
все вокруг меня померкло. И я не мог прочесть написанное на бумаге, которую держал в руке.
Меня охватило волнение и страх. Мои уста прокричали: – Господи, спаси меня.
Я вновь взглянул на лист бумаги. Внезапно он превратился в чистейшее зеркало,
отражающее мое сердце.
Я ощутил и осознал свое состояние. Со слезами на глазах я стал молить Бога
освободить меня от себя самого. В конце концов, я проснулся с воплем тревоги.
Раньше я молил Бога избавить меня от различных опасностей. С этого дня я стал просить Его
спасти меня от моего собственного “я”.
Автор: Прот. Стефанос Анагностопулос
В одной из статей журнала “Эфимериос” (1.11.1956), которая хранилась в архиве
приснопамятного старца, отца Арсения Комбуяса, из монастыря Богородицы Скоропослушницы в Навпактосе,
описан следующий случай:
Один ревностный и очень деятельный священник однажды увидел сон. Он рассказывает о нем так:
“Я сидел в кресле, изможденный и утомленный работой. Тело мое болело от усталости.
Многие в моем приходе искали драгоценную “жемчужину”. И многим удалось найти ее.
Приход процветал во всех смыслах этого слова. Душа моя была полна радости, надежды и смелости.
Проповеди мои производили на всех большое впечатление. Множество людей приходило на исповедь.
Церковь всегда была переполнена. Мне удалось воодушевить весь свой приход. Довольный всем этим,
я каждый день трудился до изнеможения. Размышляя об этом, я не заметил, как уснул.
И увидел следующее: Незнакомец вошел в мою комнату без стука. Лицо его излучало добро и духовный свет.
Он был хорошо одет и держал в руке какие-то приспособления из химической лаборатории.
Весь его вид производил странное впечатление. Незнакомец подошел ко мне. Протянув руку, чтобы поприветствовать меня, он спросил: – Каково твое усердие? Этот вопрос вызвал у меня большую радость.
Потому что я был весьма доволен своей усердностью. У меня ни было никаких сомнений в том,
что и незнакомец будет очень рад, если узнает об этом. Тогда, насколько я помню из своего сна,
чтобы показать ему, какую ценность имеет мое усердие, я будто бы достал из своей груди некую плотную массу, которая сияла, как золото. Я положил ее в руку незнакомца. – Это мое усердие.
Он взял его и аккуратно взвесил на своих весах: – Весит пятьдесят килограмм, – серьезно заметил он.
Я едва мог сдержать радость, услышав эту цифру. Незнакомец же, с неизменно серьезным выражением лица, записал этот вес на бумаге и продолжил свои анализы. Он разломил эту массу на фрагменты,
положил их в особую химическую посуду и поставил на огонь. Когда масса расплавилась,
он снял ее с огня и принялся разделять на составляющие элементы. Вновь затвердев,
они приняли причудливые формы. Он постучал по ним молоточком, взвесил и записал вес каждого фрагмента. Закончив, он бросил на меня полный жалости взгляд и сказал: –
Надеюсь, Господь сжалуется над тобой и ты спасешься. В этот миг он исчез.
На бумаге, которую он оставил на столе, было написано следующее:
“Анализ усердия иерея Х. Тщательный анализ выявил наличие следующих элементов:
– фанатизм: 5 кг
– любославие: 15 кг
– любостяжание: 12 кг
– стремление к уважению и власти над душами: 8 кг
– показное старание: 9 кг 980 г
– любовь к Богу: 10 г
– любовь к людям: 10 г
Итого: 50 кг”.
Странное поведение незнакомца и взгляд, с которым он со мной попрощался, повергли меня в беспокойство.
Но когда я увидел результат его анализа, мои ноги подкосились. Я хотел было поставить
под сомнение верность его подсчетов. Но в тот же миг я услышал вздох незнакомца,
который достиг входной двери. Я успокоился и решил мыслить хладнокровно. Но пока я думал,
все вокруг меня померкло. И я не мог прочесть написанное на бумаге, которую держал в руке.
Меня охватило волнение и страх. Мои уста прокричали: – Господи, спаси меня.
Я вновь взглянул на лист бумаги. Внезапно он превратился в чистейшее зеркало,
отражающее мое сердце.
Я ощутил и осознал свое состояние. Со слезами на глазах я стал молить Бога
освободить меня от себя самого. В конце концов, я проснулся с воплем тревоги.
Раньше я молил Бога избавить меня от различных опасностей. С этого дня я стал просить Его
спасти меня от моего собственного “я”.
Помилуй мя Боже по великой милости Твоей
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
-
Мурлыка
- Всего сообщений: 7615
- Зарегистрирован: 07.03.2014
- Откуда: Россия, Урал
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "ты"
-
irinavaleria
- Всего сообщений: 3252
- Зарегистрирован: 30.03.2013
- Откуда: Nederland
- Вероисповедание: православное
- Имя в крещении: Irina
- Сыновей: 1
- Дочерей: 1
- Образование: среднее
- Профессия: Волонтёр
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Помилуй мя Боже по великой милости Твоей
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
-
Шелест
- Всего сообщений: 10713
- Зарегистрирован: 03.10.2014
- Откуда: Китеж-град
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Хочу поделиться своим любимым рассказом. (...конечно же, про Соловки...
)
Борис Ширяев.
ФРЕЙЛИНА ТРЕХ ИМПЕРАТРИЦ
По строгому уставу Соловецкого монастыря женщины на остров не допускались. Они могли поклониться святыням лишь издали, с крохотного “Заячьего островка”. От пристани до него – верста с небольшим, и весь кремль с высящимися над ним куполами виден оттуда, как на ладони.
Традиция сохранилась. Новый хозяин острова отвел “Зайчики” под женский изолятор, куда попадали главным образом за грех против седьмой заповеди и куда в качестве представителя власти был допущен лишь один мужчина – семидесятилетний еврей, Бог весть какими путями попавший на службу в хозяйственную часть ЧК, проштрафившийся чем-то и угодивший в ссылку. Возраст и явная дряхлость ставили его, как жену Цезаря, вне подозрений.
Каторжницы, ни в чём не провинившиеся на Соловках, жили на самом острове, но вне кремля, в корпусе, обнесенном тремя рядами колючей проволоки, откуда их под усиленным конвоем водили на работы в прачечную, канатную мастерскую, на торфоразработки и на кирпичный завод. Прачечная и “веревочки” считались легкими работами, а “кирпичики” – формовка и переноска сырца – пугали. Чтобы избавиться от “кирпичиков”, пускались в ход все средства, и немногие выдерживали 2-3 месяца этой действительно тяжелой, не женской работы.
Жизнь в женбараке была тяжелей, чем в кремле. Его обитательницы, глубоко различные по духовному укладу, культурному уровню, привычкам, потребностям, были смешаны и сбиты в одну кучу, без возможности выделиться в ней в обособленные однородные группы, как это происходило в кремле. Количество уголовных здесь во много раз превышало число каэрок, и они господствовали безраздельно. Притонодержательницы, проститутки, торговки кокаином, контрабандистки… и среди них – аристократки, кавалерственные дамы, фрейлины.
Выход из барака строго контролировался; даже в театр женщины ходили под конвоем и сидели там обособленно, тоже под наблюдением.
Женщины значительно менее мужчины приспособлены к нормальному общежитию. Внутренняя жизнь женбарака была адом, и в этот ад была ввержена фрейлина трех императриц, шестидесятипятилетняя баронесса, носившая известную всей России фамилию.
Великую истину сказал Достоевский: “Простолюдин, идущий на каторгу, приходит в свое общество, даже, быть может, более развитое. Человек образованный, подвергшийся по законам одинаковому с ним наказанию, теряет часто несравненно больше него. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; должен перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом… И часто для всех одинаковое наказание превращается для него в десятеро мучительнейшее. Это истина”… (“Мертвый дом”, стр. 68).
Именно такое, во много более тяжелое наказание несла ЭТА старая женщина, виновная лишь в том, что родилась в аристократической, а не в пролетарской семье.
Если для хозяйки кронштадтского портового притона Кораблихи быт женбарака и его среда были привычной, родной стихией, то чем они были для смолянки, родной стихией которой были ближайшие к трону круги? Во сколько раз тяжелее для нее был каждый год, каждый день, каждый час заключения?
Беспрерывная, непрекращавшаяся ни днем, ни ночью пытка. ГПУ это знало и с явным садизмом растасовывало каэрок в камеры по одиночке. С мужчинами в кремле оно не могло этого сделать, в женбараке это было возможно.
Петербургская жизнь баронессы могла выработать в ней очень мало качеств, которые облегчили бы ее участь на Соловках. Так казалось. Но только казалось. На самом деле фрейлина-баронесса вынесла из нее истинное чувство собственного достоинства и неразрывно связанное с ним уважение к человеческой личности, предельное, порою невероятное самообладание и глубокое сознание своего долга.
Попав в барак, баронесса была там встречена не “в штыки”, а более жестоко и враждебно. Стимулом к травле ее была зависть к ее прошлому. Женщины не умеют подавлять в себе, взнуздывать это чувство и всецело поддаются ему. Слабая, хилая старуха была ненавистна не сама по себе в ее настоящем, а как носительница той иллюзии, которая чаровала и влекла к себе мечты ее ненавистниц.
Прошлое, элегантное, утонченное, яркое проступало в каждом движении старой фрейлины, в каждом звуке ее голоса. Она не могла скрыть его, если бы и хотела, но она и не хотела этого. Она оставалась аристократкой в лучшем, истинном значении этого слова; и в Соловецком женбараке, в смраде матерной ругани, в хаосе потасовок она была тою же, какой видели ее во дворце Она не чуждалась, не отграничивала себя от окружающих, не проявляла и тени того высокомерия, которым неизменно грешит ложный аристократизм. Став каторжницей, она признала себя ею и приняла свою участь, неизбежность, как крест, который надо нести без ропота, без жалоб и жалости к себе, без сетования и слез, не оглядываясь назад.
Тотчас по прибытии баронесса была, конечно, назначена на “кирпичики”.
Можно представить себе, сколь трудно было ей на седьмом десятке носить двухпудовый груз. Ее товарки по работе ликовали:
– Баронесса! Фрейлина! Это тебе не за царицей хвост таскать! Трудись по-нашему! – хотя мало из них действительно трудился до Соловков.
Они не спускали с нее глаз и жадно ждали во жалобы, слез бессилия, но этого им не пришлось увидеть. Самообладание, внутренняя дисциплина, выношенная в течение всей жизни, спасли баронессу от унижения Не показывая своей несомненной усталости, она доработала до конца, а вечером, как всегда, долго молилась стоя на коленях перед маленьким образком.
Моя большая приятельница дней соловецких, кронштадтская притонщица Кораблиха, баба русская, бойкая, зубастая, но сохранившая “жалость” в бабьей душе своей рассказывала мне потом:
– Как она стала на коленки, Сонька Глазок завела было бузу: “Ишь ты, Бога своего поставила, святая какая промеж нас объявилась”, а Анета на нее: “Тебе жалко, что ли? Твое берет? Видишь, человек душу свою соблюдает!” Сонька и язык прикусила…
То же повторялось и в последующие дни. Баронесса спокойно и мерно носила сырые кирпичи, вернувшись в барак, тщательно чистила свое платье, молча съедала миску тресковой баланды, молилась и ложилась спать на свой аккуратно прибранный топчан. С обособленным кружком женбарачной интеллигенции она не сближалась, но и не чуждалась и, как и вообще не чуждалась никого из своих сожительниц, разговаривая совершенно одинаковым тоном и с беспрерывно вставлявшей французские слова княгиней Шаховской и с Сонькой Глазком, пользовавшейся в той же мере словами непечатными. Говорила она только по-русски, хотя “обособленные” предпочитали французский.
Шли угрюмые соловецкие дни, и выпады против баронессы повторялись всё реже и реже. “Остроумие” языкатых баб явно не имело успеха.
– Нынче утром Манька Длинная на баронессу у рукомойника наскочила, – сообщала мне вечером на театральной репетиции Кораблиха, – щетки, мыло ее покидала: крант, мол, долго занимаешь! Я ее поганой тряпкой по ряшке как двину! Ты чего божескую старуху обижаешь? Что тебе воды мало? У тебя где болит, что она чистоту соблюдает?
Окончательный перелом в отношении к бывшей фрейлине наступил, когда уборщица камеры, где она жила, “объявилась”.
“Объявиться” на соловецком жаргоне значило заявить о своей беременности. В обычном порядке всем согрешившим против запрета любви полагались Зайчики, даже и беременным до седьмого-восьмого месяца. Но бывших уже на сносях отправляли на остров Анзер, где они родили и выкармливали грудью новорожденных в сравнительно сносных условиях, на легких работах. Поэтому беременность тщательно скрывалась и объявлялась лишь тогда, когда можно было, минуя Зайчики, попасть прямо к “мамкам”.
“Объявившуюся” уборщицу надо было заменить, и по старой тюремной традиции эта замена производилась демократическим порядком – уборщица выбиралась. Работа ее была сравнительно легкой: вымыть полы, принести дров, истопить печку. За место уборщицы боролись.
– Кого поставим? – запросила Кораблиха. Она была старостой камеры.
– Баронессу! – звонко выкрикнула Сонька Глазок, безудержная и в любви и в ненависти. – Кого, кроме нее? Она всех чистоплотней! Никакой неприятности не будет…
Довод был веский. За грязь наказывалась вся камера. Фрейлина трех всероссийских императриц стала уборщицей камеры воровок и проституток. Это было большой “милостью” к ней. “Кирпичики” явно вели ее к могиле.
Я сам ни разу не говорил с баронессой, но внимательно следил за ее жизнью через моих приятельниц, работавших в театре: Кораблиху и ту же Соньку Глазок, певшую в хоре.
Заняв определенное социальное положение в каторжном коллективе, баронесса не только перестала быть чужачкой, но автоматически приобрела соответствующий своему “чину” авторитет, даже некоторую власть. Сближение ее с камерой началось, кажется, с консультации по сложным вопросам косметических таинств, совершающихся с равным тщанием и во дворце и на каторге. Потом разговоры стали глубже, серьезнее… И вот…
В театре готовили “Заговор императрицы” А. Толстого – халтурную, но игровую пьесу, шедшую тогда во всех театрах СССР. Арманов играл Распутина и жадно собирал все сведения о нём у видавших загадочного старца.
– Всё это враки, будто царица с ним гуляла, – безаппеляционно заявила Сонька, – она его потому к себе допускала, что он за Наследника очень усердно молитствовал… А чего другого промеж них не было. Баронесса наша при них была, а она врать не будет.
Кораблиха, воспринявшая свое политическое кредо среди кронштадтских матросов, осветила вопрос иначе:
– Один мужик до царя дошел и правду ему сказал, за то буржуи его и убили. Ему царь поклялся за Наследниково выздоровление землю крестьянам после войны отдать. Вот какое дело!
Нарастающее духовное влияние баронессы чувствовалось в ее камере всё сильнее и сильнее. Это великое таинство пробуждения Человека совершалось без насилия и громких слов. Вероятно, и сама баронесса не понимала той роли, которую ей назначено было выполнить в камере каторжного общежития. Она делала и говорила “что надо”, так, как делала это всю жизнь. Простота и полное отсутствие дидактики ее слов и действия и были главной силой ее воздействия на окружающих.
Сонька среди мужчин сквернословила по-прежнему, но при женщинах стала заметно сдерживаться и, главное, ее “эпитеты” утратили прежний тон вызывающей бравады, превратившись просто в слова, без которых она не могла выразить всегда клокотавших в ней бурных эмоций. На Страстной неделе она, Кораблиха и еще две женщины из хора говели у тайно проведенного в театр священника – Утешительного попа. Таинство принятия Тела и Крови Христовых совершалось в темном чулане, где хранилась бутафория, Дарами, пронесенными в плоской солдатской кружке в боковом кармане бушлата. “На стреме” у дверей стоял бутафор-турок Решад-Седад, в недавнем прошлом коммунист, нарком просвещения Аджаристана. Если б узнали, – быть бы всем на Секирке и Зайчиках, если не хуже…
Когда вспыхнула страшная эпидемия сыпняка, срочно понадобились сестры милосердия или могущие заменить их. Нач. санчасти УСЛОН М. В. Фельдман не хотела назначений на эту смертническую работу. Она пришла в женбарак и, собрав его обитательниц, уговаривала их идти добровольно, обещая жалованье и хороший паек. Желающих не было. Их не нашлось и тогда, когда экспансивная Фельдман обратилась с призывом о помощи умирающим.
В это время в камеру вошла старуха-уборщица вязанкой дров. Голова ее была укручена платком – дворе стояли трескучие морозы.
Складывая дрова печке, она слышала лишь последние слова Фельдман:
– Так никто не хочет помочь больным и умирающим?
– Я хочу, – послышалось от печки.
– Ты? А ты грамотная?
– Грамотная.
– И с термометром умеешь обращаться?
– Умею. Я работала три года хирургической сестрой в Царскосельском лазарете…
– Как ваша фамилия?
Прозвучало известное имя, без титула.
– Баронесса! – крикнула, не выдержав, Сонька, но этот выкрик звучал совсем не так, как в первый день работы бывшей фрейлины на “кирпичиках”.
Второй записалась Сонька и вслед за нею еще несколько женщин. Среди них не было ни одной из “обособленного” кружка, хотя в нем много говорили о христианстве и о своей религиозности.
Двери сыпнотифозного барака закрылись за вошедшими туда вслед за фрейлиной трех русских императриц. Оттуда мало кто выходил. Не вышло и большинство из них.
М. В. Фельдман рассказывала потом, что баронесса была назначена старшей сестрой, но несла работу наравне с другими. Рук не хватало. Работа была очень тяжела, т. к. больные лежали вповалку на полу и подстилка под ними сменялась сестрами, выгребавшими руками пропитанные нечистотами стружки. Страшное место был этот барак.
Баронесса работала днем и ночью, работала так же тихо, мерно и спокойно, как носила кирпичи и мыла пол женбарака. С такою же методичностью и аккуратностью, как, вероятно, она несла свои дежурства при императрицах. Это ее последнее служение было не самоотверженным порывом, но следствием глубокой внутренней культуры, воспринятой не только с молоком матери, но унаследованной от ряда предшествовавших поколений. Придет время, и генетики раскроют великую тайну наследственности.
Владевшее ею чувство долга и глубокая личная дисциплина дали ей силы довести работу до предельного часа, минуты, секунды…
Час этот пробил, когда на руках и на шее баронессы зарделась зловещая сыпь. М. В. Фельдман заметила ее.
– Баронесса, идите и ложитесь в особой палате… Разве вы не видите сами?
– К чему? Вы же знаете, что в мои годы от тифа не выздоравливают. Господь призывает меня к Себе, но два-три дня я еще смогу служить Ему…
Они стояли друг против друга. Аристократка и коммунистка. Девственница и страстная, нераскаянная Магдалина. Верующая в Него и атеистка.
Женщины двух миров.
Экспансивная, порывистая М. В. Фельдман обняла и поцеловала старуху.
Когда она рассказывала мне об этом, ее глаза были полны слез.
– Знаете, мне хотелось тогда перекрестить ее, как крестила меня в детстве няня. Но я побоялась оскорбить ее чувство веры. Ведь я же еврейка.
Последняя секунда пришла через день. Во время утреннего обхода баронесса села на пол, потом легла. Начался бред.
Сонька Глазок тоже не вышла из барака смерти, души их вместе предстали перед Престолом Господним.
Борис Ширяев.
ФРЕЙЛИНА ТРЕХ ИМПЕРАТРИЦ
По строгому уставу Соловецкого монастыря женщины на остров не допускались. Они могли поклониться святыням лишь издали, с крохотного “Заячьего островка”. От пристани до него – верста с небольшим, и весь кремль с высящимися над ним куполами виден оттуда, как на ладони.
Традиция сохранилась. Новый хозяин острова отвел “Зайчики” под женский изолятор, куда попадали главным образом за грех против седьмой заповеди и куда в качестве представителя власти был допущен лишь один мужчина – семидесятилетний еврей, Бог весть какими путями попавший на службу в хозяйственную часть ЧК, проштрафившийся чем-то и угодивший в ссылку. Возраст и явная дряхлость ставили его, как жену Цезаря, вне подозрений.
Каторжницы, ни в чём не провинившиеся на Соловках, жили на самом острове, но вне кремля, в корпусе, обнесенном тремя рядами колючей проволоки, откуда их под усиленным конвоем водили на работы в прачечную, канатную мастерскую, на торфоразработки и на кирпичный завод. Прачечная и “веревочки” считались легкими работами, а “кирпичики” – формовка и переноска сырца – пугали. Чтобы избавиться от “кирпичиков”, пускались в ход все средства, и немногие выдерживали 2-3 месяца этой действительно тяжелой, не женской работы.
Жизнь в женбараке была тяжелей, чем в кремле. Его обитательницы, глубоко различные по духовному укладу, культурному уровню, привычкам, потребностям, были смешаны и сбиты в одну кучу, без возможности выделиться в ней в обособленные однородные группы, как это происходило в кремле. Количество уголовных здесь во много раз превышало число каэрок, и они господствовали безраздельно. Притонодержательницы, проститутки, торговки кокаином, контрабандистки… и среди них – аристократки, кавалерственные дамы, фрейлины.
Выход из барака строго контролировался; даже в театр женщины ходили под конвоем и сидели там обособленно, тоже под наблюдением.
Женщины значительно менее мужчины приспособлены к нормальному общежитию. Внутренняя жизнь женбарака была адом, и в этот ад была ввержена фрейлина трех императриц, шестидесятипятилетняя баронесса, носившая известную всей России фамилию.
Великую истину сказал Достоевский: “Простолюдин, идущий на каторгу, приходит в свое общество, даже, быть может, более развитое. Человек образованный, подвергшийся по законам одинаковому с ним наказанию, теряет часто несравненно больше него. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; должен перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом… И часто для всех одинаковое наказание превращается для него в десятеро мучительнейшее. Это истина”… (“Мертвый дом”, стр. 68).
Именно такое, во много более тяжелое наказание несла ЭТА старая женщина, виновная лишь в том, что родилась в аристократической, а не в пролетарской семье.
Если для хозяйки кронштадтского портового притона Кораблихи быт женбарака и его среда были привычной, родной стихией, то чем они были для смолянки, родной стихией которой были ближайшие к трону круги? Во сколько раз тяжелее для нее был каждый год, каждый день, каждый час заключения?
Беспрерывная, непрекращавшаяся ни днем, ни ночью пытка. ГПУ это знало и с явным садизмом растасовывало каэрок в камеры по одиночке. С мужчинами в кремле оно не могло этого сделать, в женбараке это было возможно.
Петербургская жизнь баронессы могла выработать в ней очень мало качеств, которые облегчили бы ее участь на Соловках. Так казалось. Но только казалось. На самом деле фрейлина-баронесса вынесла из нее истинное чувство собственного достоинства и неразрывно связанное с ним уважение к человеческой личности, предельное, порою невероятное самообладание и глубокое сознание своего долга.
Попав в барак, баронесса была там встречена не “в штыки”, а более жестоко и враждебно. Стимулом к травле ее была зависть к ее прошлому. Женщины не умеют подавлять в себе, взнуздывать это чувство и всецело поддаются ему. Слабая, хилая старуха была ненавистна не сама по себе в ее настоящем, а как носительница той иллюзии, которая чаровала и влекла к себе мечты ее ненавистниц.
Прошлое, элегантное, утонченное, яркое проступало в каждом движении старой фрейлины, в каждом звуке ее голоса. Она не могла скрыть его, если бы и хотела, но она и не хотела этого. Она оставалась аристократкой в лучшем, истинном значении этого слова; и в Соловецком женбараке, в смраде матерной ругани, в хаосе потасовок она была тою же, какой видели ее во дворце Она не чуждалась, не отграничивала себя от окружающих, не проявляла и тени того высокомерия, которым неизменно грешит ложный аристократизм. Став каторжницей, она признала себя ею и приняла свою участь, неизбежность, как крест, который надо нести без ропота, без жалоб и жалости к себе, без сетования и слез, не оглядываясь назад.
Тотчас по прибытии баронесса была, конечно, назначена на “кирпичики”.
Можно представить себе, сколь трудно было ей на седьмом десятке носить двухпудовый груз. Ее товарки по работе ликовали:
– Баронесса! Фрейлина! Это тебе не за царицей хвост таскать! Трудись по-нашему! – хотя мало из них действительно трудился до Соловков.
Они не спускали с нее глаз и жадно ждали во жалобы, слез бессилия, но этого им не пришлось увидеть. Самообладание, внутренняя дисциплина, выношенная в течение всей жизни, спасли баронессу от унижения Не показывая своей несомненной усталости, она доработала до конца, а вечером, как всегда, долго молилась стоя на коленях перед маленьким образком.
Моя большая приятельница дней соловецких, кронштадтская притонщица Кораблиха, баба русская, бойкая, зубастая, но сохранившая “жалость” в бабьей душе своей рассказывала мне потом:
– Как она стала на коленки, Сонька Глазок завела было бузу: “Ишь ты, Бога своего поставила, святая какая промеж нас объявилась”, а Анета на нее: “Тебе жалко, что ли? Твое берет? Видишь, человек душу свою соблюдает!” Сонька и язык прикусила…
То же повторялось и в последующие дни. Баронесса спокойно и мерно носила сырые кирпичи, вернувшись в барак, тщательно чистила свое платье, молча съедала миску тресковой баланды, молилась и ложилась спать на свой аккуратно прибранный топчан. С обособленным кружком женбарачной интеллигенции она не сближалась, но и не чуждалась и, как и вообще не чуждалась никого из своих сожительниц, разговаривая совершенно одинаковым тоном и с беспрерывно вставлявшей французские слова княгиней Шаховской и с Сонькой Глазком, пользовавшейся в той же мере словами непечатными. Говорила она только по-русски, хотя “обособленные” предпочитали французский.
Шли угрюмые соловецкие дни, и выпады против баронессы повторялись всё реже и реже. “Остроумие” языкатых баб явно не имело успеха.
– Нынче утром Манька Длинная на баронессу у рукомойника наскочила, – сообщала мне вечером на театральной репетиции Кораблиха, – щетки, мыло ее покидала: крант, мол, долго занимаешь! Я ее поганой тряпкой по ряшке как двину! Ты чего божескую старуху обижаешь? Что тебе воды мало? У тебя где болит, что она чистоту соблюдает?
Окончательный перелом в отношении к бывшей фрейлине наступил, когда уборщица камеры, где она жила, “объявилась”.
“Объявиться” на соловецком жаргоне значило заявить о своей беременности. В обычном порядке всем согрешившим против запрета любви полагались Зайчики, даже и беременным до седьмого-восьмого месяца. Но бывших уже на сносях отправляли на остров Анзер, где они родили и выкармливали грудью новорожденных в сравнительно сносных условиях, на легких работах. Поэтому беременность тщательно скрывалась и объявлялась лишь тогда, когда можно было, минуя Зайчики, попасть прямо к “мамкам”.
“Объявившуюся” уборщицу надо было заменить, и по старой тюремной традиции эта замена производилась демократическим порядком – уборщица выбиралась. Работа ее была сравнительно легкой: вымыть полы, принести дров, истопить печку. За место уборщицы боролись.
– Кого поставим? – запросила Кораблиха. Она была старостой камеры.
– Баронессу! – звонко выкрикнула Сонька Глазок, безудержная и в любви и в ненависти. – Кого, кроме нее? Она всех чистоплотней! Никакой неприятности не будет…
Довод был веский. За грязь наказывалась вся камера. Фрейлина трех всероссийских императриц стала уборщицей камеры воровок и проституток. Это было большой “милостью” к ней. “Кирпичики” явно вели ее к могиле.
Я сам ни разу не говорил с баронессой, но внимательно следил за ее жизнью через моих приятельниц, работавших в театре: Кораблиху и ту же Соньку Глазок, певшую в хоре.
Заняв определенное социальное положение в каторжном коллективе, баронесса не только перестала быть чужачкой, но автоматически приобрела соответствующий своему “чину” авторитет, даже некоторую власть. Сближение ее с камерой началось, кажется, с консультации по сложным вопросам косметических таинств, совершающихся с равным тщанием и во дворце и на каторге. Потом разговоры стали глубже, серьезнее… И вот…
В театре готовили “Заговор императрицы” А. Толстого – халтурную, но игровую пьесу, шедшую тогда во всех театрах СССР. Арманов играл Распутина и жадно собирал все сведения о нём у видавших загадочного старца.
– Всё это враки, будто царица с ним гуляла, – безаппеляционно заявила Сонька, – она его потому к себе допускала, что он за Наследника очень усердно молитствовал… А чего другого промеж них не было. Баронесса наша при них была, а она врать не будет.
Кораблиха, воспринявшая свое политическое кредо среди кронштадтских матросов, осветила вопрос иначе:
– Один мужик до царя дошел и правду ему сказал, за то буржуи его и убили. Ему царь поклялся за Наследниково выздоровление землю крестьянам после войны отдать. Вот какое дело!
Нарастающее духовное влияние баронессы чувствовалось в ее камере всё сильнее и сильнее. Это великое таинство пробуждения Человека совершалось без насилия и громких слов. Вероятно, и сама баронесса не понимала той роли, которую ей назначено было выполнить в камере каторжного общежития. Она делала и говорила “что надо”, так, как делала это всю жизнь. Простота и полное отсутствие дидактики ее слов и действия и были главной силой ее воздействия на окружающих.
Сонька среди мужчин сквернословила по-прежнему, но при женщинах стала заметно сдерживаться и, главное, ее “эпитеты” утратили прежний тон вызывающей бравады, превратившись просто в слова, без которых она не могла выразить всегда клокотавших в ней бурных эмоций. На Страстной неделе она, Кораблиха и еще две женщины из хора говели у тайно проведенного в театр священника – Утешительного попа. Таинство принятия Тела и Крови Христовых совершалось в темном чулане, где хранилась бутафория, Дарами, пронесенными в плоской солдатской кружке в боковом кармане бушлата. “На стреме” у дверей стоял бутафор-турок Решад-Седад, в недавнем прошлом коммунист, нарком просвещения Аджаристана. Если б узнали, – быть бы всем на Секирке и Зайчиках, если не хуже…
Когда вспыхнула страшная эпидемия сыпняка, срочно понадобились сестры милосердия или могущие заменить их. Нач. санчасти УСЛОН М. В. Фельдман не хотела назначений на эту смертническую работу. Она пришла в женбарак и, собрав его обитательниц, уговаривала их идти добровольно, обещая жалованье и хороший паек. Желающих не было. Их не нашлось и тогда, когда экспансивная Фельдман обратилась с призывом о помощи умирающим.
В это время в камеру вошла старуха-уборщица вязанкой дров. Голова ее была укручена платком – дворе стояли трескучие морозы.
Складывая дрова печке, она слышала лишь последние слова Фельдман:
– Так никто не хочет помочь больным и умирающим?
– Я хочу, – послышалось от печки.
– Ты? А ты грамотная?
– Грамотная.
– И с термометром умеешь обращаться?
– Умею. Я работала три года хирургической сестрой в Царскосельском лазарете…
– Как ваша фамилия?
Прозвучало известное имя, без титула.
– Баронесса! – крикнула, не выдержав, Сонька, но этот выкрик звучал совсем не так, как в первый день работы бывшей фрейлины на “кирпичиках”.
Второй записалась Сонька и вслед за нею еще несколько женщин. Среди них не было ни одной из “обособленного” кружка, хотя в нем много говорили о христианстве и о своей религиозности.
Двери сыпнотифозного барака закрылись за вошедшими туда вслед за фрейлиной трех русских императриц. Оттуда мало кто выходил. Не вышло и большинство из них.
М. В. Фельдман рассказывала потом, что баронесса была назначена старшей сестрой, но несла работу наравне с другими. Рук не хватало. Работа была очень тяжела, т. к. больные лежали вповалку на полу и подстилка под ними сменялась сестрами, выгребавшими руками пропитанные нечистотами стружки. Страшное место был этот барак.
Баронесса работала днем и ночью, работала так же тихо, мерно и спокойно, как носила кирпичи и мыла пол женбарака. С такою же методичностью и аккуратностью, как, вероятно, она несла свои дежурства при императрицах. Это ее последнее служение было не самоотверженным порывом, но следствием глубокой внутренней культуры, воспринятой не только с молоком матери, но унаследованной от ряда предшествовавших поколений. Придет время, и генетики раскроют великую тайну наследственности.
Владевшее ею чувство долга и глубокая личная дисциплина дали ей силы довести работу до предельного часа, минуты, секунды…
Час этот пробил, когда на руках и на шее баронессы зарделась зловещая сыпь. М. В. Фельдман заметила ее.
– Баронесса, идите и ложитесь в особой палате… Разве вы не видите сами?
– К чему? Вы же знаете, что в мои годы от тифа не выздоравливают. Господь призывает меня к Себе, но два-три дня я еще смогу служить Ему…
Они стояли друг против друга. Аристократка и коммунистка. Девственница и страстная, нераскаянная Магдалина. Верующая в Него и атеистка.
Женщины двух миров.
Экспансивная, порывистая М. В. Фельдман обняла и поцеловала старуху.
Когда она рассказывала мне об этом, ее глаза были полны слез.
– Знаете, мне хотелось тогда перекрестить ее, как крестила меня в детстве няня. Но я побоялась оскорбить ее чувство веры. Ведь я же еврейка.
Последняя секунда пришла через день. Во время утреннего обхода баронесса села на пол, потом легла. Начался бред.
Сонька Глазок тоже не вышла из барака смерти, души их вместе предстали перед Престолом Господним.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
-
Автор темыЛунная Лиса
- Всего сообщений: 14029
- Зарегистрирован: 25.08.2010
- Откуда: из ребра Адама
- Вероисповедание: православное
- Дочерей: 2
- Образование: высшее
- Профессия: дворник
- Ко мне обращаться: на "вы"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Шелест,
пойду , буду обдумывать, да
прекрасный рассказ, спасибо!
пойду , буду обдумывать, да
прекрасный рассказ, спасибо!
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
-
Автор темыЛунная Лиса
- Всего сообщений: 14029
- Зарегистрирован: 25.08.2010
- Откуда: из ребра Адама
- Вероисповедание: православное
- Дочерей: 2
- Образование: высшее
- Профессия: дворник
- Ко мне обращаться: на "вы"
Вот такая разная жизнь - рассказы
***
В понедельник у Светланы начинался первый рабочий день в новой компании. Она немножко волновалась, – с таким трудом она попала на эту денежную работу: пришлось пройти несколько собеседований и сдать тест.
Волновалась и от того, что место новое, и нужно еще показать на что ты способен, и от того, что придется работать теперь в чисто женском коллективе, при этом женский коллектив составляли «крутые», в пух и прах разодетые девчонки и молодые женщины, – завсегдатаи ночных клубов, среди которых Светлана чувствовала себя серой мышкой – скованной и старомодной. По ночным клубам она не ходила, а отраду для души находила в церкви.
Новый коллектив принял Светлану настороженно. За глаза ее назвали «блаженной» и хихикали вослед. С ней никто не общался, и только одна девушка Ирина иногда вопрошала к ней с презрительной улыбкой, мол, каковы успехи. «Навороченная» Ирина была главной в отделе, и от ее мнения зависело отношение коллектива к новому сотруднику.
Но Светлана показала себя хорошо в работе и успешно прошла испытательный срок. Постепенно все привыкли к чудаковатой Светлане и не обращали внимания при обсуждении любовных отношений. Только бухгалтерша порой придиралась и заносчиво тыкала в нос документами, если находила малейшую неисправность.
В канун больших церковных праздников заговаривали о вере. Ирина в разговоре со Светланой называла себя верующей в душе и дополняла рассказ о том, какая она сильная, и что мужчины боятся таких красивых и сильных женщин, поэтому она до сих пор одна.
Со временем Светлана и Ирина, если можно так сказать, сдружились. Они были очень разные, скромная Светлана и дерзкая Ирина – палец в рот не клади. Хотя они сдружились, но Ирина по-прежнему считала Светлану слабохарактерной и скучной, но, по крайней мере, Светлана покорно выслушивала о ночных «похождениях» Ирины и хвастанья о том, сколько разбитых сердец у нее на счету.
Однажды Ирина пришла вся в слезах; тест показал две полоски. Она была не готова к таким событиям.
– Оставь ребенка, – сказала Светлана. – Ты же сильная. Ты сможешь его поднять. Да, ты много потеряешь – клубы, рестораны, но приобретешь гораздо больше. Господь не оставит тебя. Это же так красиво, такой красивый шаг, – ты красивая женщина, не испугалась трудностей и решилась родить. Господь даст тебе благодать, вот увидишь.
– Нет, я не могу. Я уже все узнала – аборт в частной клинике стоит восемь тысяч. Две таблетки и дело с концом, – ответила Ирина.
– Ты будешь жалеть об этом, и не будешь счастлива. Это же твое дитя! Подумай!
Светлане не удалось переубедить Ирину. Дело было сделано.
С кризисом дела фирмы пошли на убыль, и Ирина уволилась. Коллектив почти полностью поменялся. Светлана все еще оставалась в компании.
– Ну как, фирма еще не закрылась? – спросила как-то Ирина Светлану по телефону.
– Нет, потихоньку еще работаем, но все с кем мы с тобой работали, уволились.
– Все уволились, значит, остались одни слабаки?
– Ага, одни слабаки, – ответила Света.
***
http://www.pravmir.ru/tsvetyi-na-obochine/
(+ еще)
В понедельник у Светланы начинался первый рабочий день в новой компании. Она немножко волновалась, – с таким трудом она попала на эту денежную работу: пришлось пройти несколько собеседований и сдать тест.
Волновалась и от того, что место новое, и нужно еще показать на что ты способен, и от того, что придется работать теперь в чисто женском коллективе, при этом женский коллектив составляли «крутые», в пух и прах разодетые девчонки и молодые женщины, – завсегдатаи ночных клубов, среди которых Светлана чувствовала себя серой мышкой – скованной и старомодной. По ночным клубам она не ходила, а отраду для души находила в церкви.
Новый коллектив принял Светлану настороженно. За глаза ее назвали «блаженной» и хихикали вослед. С ней никто не общался, и только одна девушка Ирина иногда вопрошала к ней с презрительной улыбкой, мол, каковы успехи. «Навороченная» Ирина была главной в отделе, и от ее мнения зависело отношение коллектива к новому сотруднику.
Но Светлана показала себя хорошо в работе и успешно прошла испытательный срок. Постепенно все привыкли к чудаковатой Светлане и не обращали внимания при обсуждении любовных отношений. Только бухгалтерша порой придиралась и заносчиво тыкала в нос документами, если находила малейшую неисправность.
В канун больших церковных праздников заговаривали о вере. Ирина в разговоре со Светланой называла себя верующей в душе и дополняла рассказ о том, какая она сильная, и что мужчины боятся таких красивых и сильных женщин, поэтому она до сих пор одна.
Со временем Светлана и Ирина, если можно так сказать, сдружились. Они были очень разные, скромная Светлана и дерзкая Ирина – палец в рот не клади. Хотя они сдружились, но Ирина по-прежнему считала Светлану слабохарактерной и скучной, но, по крайней мере, Светлана покорно выслушивала о ночных «похождениях» Ирины и хвастанья о том, сколько разбитых сердец у нее на счету.
Однажды Ирина пришла вся в слезах; тест показал две полоски. Она была не готова к таким событиям.
– Оставь ребенка, – сказала Светлана. – Ты же сильная. Ты сможешь его поднять. Да, ты много потеряешь – клубы, рестораны, но приобретешь гораздо больше. Господь не оставит тебя. Это же так красиво, такой красивый шаг, – ты красивая женщина, не испугалась трудностей и решилась родить. Господь даст тебе благодать, вот увидишь.
– Нет, я не могу. Я уже все узнала – аборт в частной клинике стоит восемь тысяч. Две таблетки и дело с концом, – ответила Ирина.
– Ты будешь жалеть об этом, и не будешь счастлива. Это же твое дитя! Подумай!
Светлане не удалось переубедить Ирину. Дело было сделано.
С кризисом дела фирмы пошли на убыль, и Ирина уволилась. Коллектив почти полностью поменялся. Светлана все еще оставалась в компании.
– Ну как, фирма еще не закрылась? – спросила как-то Ирина Светлану по телефону.
– Нет, потихоньку еще работаем, но все с кем мы с тобой работали, уволились.
– Все уволились, значит, остались одни слабаки?
– Ага, одни слабаки, – ответила Света.
***
http://www.pravmir.ru/tsvetyi-na-obochine/
(+ еще)
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
-
WarpsterX
- Всего сообщений: 1425
- Зарегистрирован: 02.06.2015
- Откуда: Канада
- Вероисповедание: православное
- Образование: среднее специальное
- Профессия: Internet Explorer
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Каждый обитатель нашего дома, в котором жила и я, знал, насколько Уродливый был уродлив. Наш местный кот.
Уродливый любил три вещи в этом мире: борьба за выживание, поедание «чего подвернётся» и, скажем так, любовь. Комбинация этих вещей плюс бездомное проживание на нашем дворе, оставила на теле Уродливого неизгладимые следы.
Уродливый кот имел только один глаз. С той же самой стороны отсутствовало и ухо, а левая нога была когда-то сломана и срослась под каким-то невероятным углом, благодаря чему создавалось впечатление, что кот всё время собирается повернуть за угол. Его хвост давно отсутствовал. Остался только маленький огрызок, который постоянно дергался. И, если бы не множество шрамов, покрывающих голову и даже плечи Уродливого, его можно было бы назвать темно-серым полосатым котом.
У любого, хоть раз посмотревшего на него, возникала одна и та же реакция: «До чего же УРОДЛИВЫЙ кот!». Всем детям было категорически запрещено касаться его. Взрослые бросали в него бутылки и камни, чтобы отогнать подальше и поливали из шланга, когда он пытался войти в дом, или защемляли его лапу дверью, чтобы он не мог выйти.
Удивительно, но Уродливый всегда проявлял одну и ту же реакцию. Если его поливали из шланга - он покорно мок, пока мучителю не надоедала эта забава. Если в него бросали что-то - он тёрся о ноги, как бы прося прощения. Если он видел детей, он стремглав бежал к ним и тёрся головой о руки и громко мурлыкал, выпрашивая ласку. Если кто-нибудь все-таки брал его на руки, он тут же начинал сосать уголок блузки, пуговицу или что-нибудь другое, до чего мог дотянуться.
Но, однажды на Уродливого напали соседские собаки. Из своего окна я услышала лай псов, его крики о помощи и команды «фас!» хозяев собак, и тут же бросилась на помощь. Когда я добежала до него, Уродливый Кот был ужасно искусан, весь в крови и почти что мёртв. Он лежал, свернувшись в клубок, дрожа от страха и боли. Его спина, ноги, задняя часть тела совершенно потеряли свою первоначальную форму. Его грустная жизнь подходила к концу. След от слезы пересекала его лоб.
Пока я несла его домой, он хрипел и задыхался. Я бегом несла его домой и больше всего боялась повредить ему ещё больше. А он тем временем пытался сосать моё ухо…
Я остановилась и, задыхаясь от слёз, прижала его к себе. Кот коснулся головой ладони моей руки, его золотой глаз повернулся в мою сторону, и я услышала … мурлыкание!! Даже испытывая такую страшную боль, Кот просил об одном - о капельке Любви! Возможно, о капельке Сострадания… И в тот момент я думала, что имею дело с самым любящим существом из всех, кого я встречала в моей жизни. Самым любящим и самым-самым красивым. Он только смотрел на меня, уверенный, что я сумею смягчить его боль.
Уродливый умер на моих руках прежде, чем я успела добраться до дома, и я долго сидела у своего подъезда, держа его на коленях.
Впоследствии я много размышляла о том, как один несчастный калека смог изменить мои представления о том, что такое истинная чистота духа, верная и беспредельная любовь. Так оно и было на самом деле. Уродливый сообщил мне о сострадании больше, чем тысяча книг, лекций или разговоров. И я всегда буду ему благодарна. У него было искалечено тело, а у меня была поцарапана душа. Настало и для меня время учиться любить верно, и глубоко. Отдавать любовь ближнему своему без остатка.
Большинство из нас хочет быть богаче, успешнее, быть сильными и красивыми.
А я буду всегда стремиться к одному – любить, как Уродливый Кот …
Уродливый любил три вещи в этом мире: борьба за выживание, поедание «чего подвернётся» и, скажем так, любовь. Комбинация этих вещей плюс бездомное проживание на нашем дворе, оставила на теле Уродливого неизгладимые следы.
Уродливый кот имел только один глаз. С той же самой стороны отсутствовало и ухо, а левая нога была когда-то сломана и срослась под каким-то невероятным углом, благодаря чему создавалось впечатление, что кот всё время собирается повернуть за угол. Его хвост давно отсутствовал. Остался только маленький огрызок, который постоянно дергался. И, если бы не множество шрамов, покрывающих голову и даже плечи Уродливого, его можно было бы назвать темно-серым полосатым котом.
У любого, хоть раз посмотревшего на него, возникала одна и та же реакция: «До чего же УРОДЛИВЫЙ кот!». Всем детям было категорически запрещено касаться его. Взрослые бросали в него бутылки и камни, чтобы отогнать подальше и поливали из шланга, когда он пытался войти в дом, или защемляли его лапу дверью, чтобы он не мог выйти.
Удивительно, но Уродливый всегда проявлял одну и ту же реакцию. Если его поливали из шланга - он покорно мок, пока мучителю не надоедала эта забава. Если в него бросали что-то - он тёрся о ноги, как бы прося прощения. Если он видел детей, он стремглав бежал к ним и тёрся головой о руки и громко мурлыкал, выпрашивая ласку. Если кто-нибудь все-таки брал его на руки, он тут же начинал сосать уголок блузки, пуговицу или что-нибудь другое, до чего мог дотянуться.
Но, однажды на Уродливого напали соседские собаки. Из своего окна я услышала лай псов, его крики о помощи и команды «фас!» хозяев собак, и тут же бросилась на помощь. Когда я добежала до него, Уродливый Кот был ужасно искусан, весь в крови и почти что мёртв. Он лежал, свернувшись в клубок, дрожа от страха и боли. Его спина, ноги, задняя часть тела совершенно потеряли свою первоначальную форму. Его грустная жизнь подходила к концу. След от слезы пересекала его лоб.
Пока я несла его домой, он хрипел и задыхался. Я бегом несла его домой и больше всего боялась повредить ему ещё больше. А он тем временем пытался сосать моё ухо…
Я остановилась и, задыхаясь от слёз, прижала его к себе. Кот коснулся головой ладони моей руки, его золотой глаз повернулся в мою сторону, и я услышала … мурлыкание!! Даже испытывая такую страшную боль, Кот просил об одном - о капельке Любви! Возможно, о капельке Сострадания… И в тот момент я думала, что имею дело с самым любящим существом из всех, кого я встречала в моей жизни. Самым любящим и самым-самым красивым. Он только смотрел на меня, уверенный, что я сумею смягчить его боль.
Уродливый умер на моих руках прежде, чем я успела добраться до дома, и я долго сидела у своего подъезда, держа его на коленях.
Впоследствии я много размышляла о том, как один несчастный калека смог изменить мои представления о том, что такое истинная чистота духа, верная и беспредельная любовь. Так оно и было на самом деле. Уродливый сообщил мне о сострадании больше, чем тысяча книг, лекций или разговоров. И я всегда буду ему благодарна. У него было искалечено тело, а у меня была поцарапана душа. Настало и для меня время учиться любить верно, и глубоко. Отдавать любовь ближнему своему без остатка.
Большинство из нас хочет быть богаче, успешнее, быть сильными и красивыми.
А я буду всегда стремиться к одному – любить, как Уродливый Кот …
-
Людмил@
- Всего сообщений: 4656
- Зарегистрирован: 24.07.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 0
- Дочерей: 1
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
http://www.pravoslavie.ru/put/64131.htmПО ТУ СТОРОНУ СВЕЧНОГО ЯЩИКА
Петр Давыдов
Стали на нашем приходе жалобы поступать на свечниц: мол, хамство, грубость и все такое. Вот и подошел я как-то к настоятелю: «Батюшка, — говорю, — назначьте меня, такого хорошего и замечательного, этим вашим свечником: я вам вмиг все исправлю».
— Или сам исправишься, — поддержал священник. — Вперед — на амбразуры! Только не осуждай никого!
— Нет, я только их жить поучу.
— Ну-ну. Бедняга, — это уже полушепотом, сострадательно и вдогонку.
Фиаско первое. Дисциплина
С первых часов стояния за «ящиком» мне это батюшкино сострадание вспомнилось. И не вдруг. Если к началу службы подходили вполне добродушные, деловые и знакомые прихожане, которые несколько удивленно улыбались, видя старого знакомого на новом месте, говорили четко и ясно, брали свечи и отходили к своему привычному месту в храме, то к концу богослужения увеличился поток нервно опаздывающих людей. Таких, которые опаздывают всегда и сознательно. Тишины в храме уже не было, разобрать потуги бедного чтеца донести до молящихся слова молитв к Причастию не представлялось возможным за заполнившим церковь гомоном новостей, обсуждений выборов и планов на «сейчас-из-церкви-выйдем-куда-пойдем?» Даже слова настоятеля, вышедшего из алтаря и призвавшего паству внимать словам молитв и помнить, что мы готовимся к великому таинству, подействовали лишь минуты на три. На четвертую зашли новые опаздывающие, не успевшие еще поделиться новостями.
Так или иначе, служба закончилась. Прошли молебны и панихиды, храм опустел. «А вот сейчас начнется самое тяжелое», — трижды повторила скромная девушка Наташа, помогавшая мне разобраться со свечами, просфорами, записками и т. д., глядя на мою ошалевшую физиономию. «Что же может быть тяжелее, — подумал я остатками мозга, — праздных разговоров за литургией и невозможностью услышать молитвы?»
Фиаско второе. Люди
Они, как известно, разные. Чаще всего — хорошие и добрые. Чаще всего, по-своему. После службы нужно было оборонять храм от беспризорников, стремившихся украсть деньги из кружек для пожертвований или сами кружки. Еще нужно было постараться отогнать от церкви дурно пахнущих криминального вида бомжей, справлявших нужду на стены церкви и сквернословивших.
— Милостыню они здесь собирают, — сказала добросердечная Наташа, — кто-то и сжалится.
— Так ведь они ее пропивают!
— Бывает!
Потом пришла тетенька в сапогах и серьгах, которой срочно надо было «разменять пять штукарей» (так и сказала — «штукарей»).
— Простите, — говорю, — здесь не банк, да и денег таких нет.
— Это в вашей-то РПЦ?! Да у вас денег не меряно! У вас тут вообще все должно быть бесплатно!
Положение спасла Наташа; она выложила какие-то бумажки: «Вот — счета за отопление и электричество. Впечатляет, правда? Оплатите их раз в месяц — и вы обязательно будете получать свечи без всякой платы». Впечатлили все-таки, видать, листочки: дама даже извинилась. «А я счета специально попросила копировать, — объяснила мудрая Наташа. — Многим помогает, кстати».
Потом пришел молодой мужчина. Долго стоял у иконы. Неумело крестился. Потом подошел к «ящику». «Мне свечку, пожалуйста», — вымолвил глухо. Свечу взял, снова подошел к иконе, поставил, снова долго стоял. Подошел: «Я с Кавказа приехал. Снайпер я». И начал рассказывать — выговориться воину нужно было. Всего разговора передавать не буду, но слова в память врезались: «Знаешь, как себя чувствуешь, когда в оптический прицел видишь, как “дух” твоего солдата режет, а ты его достать из винтовки не можешь — слишком далеко..?» Много рассказывал. То снова отходил к иконам («Я знаю — меня Богородица спасла. И не одного меня — многих»), то святой воды просил попить, потом сидел на скамейке — ждал священника. К счастью, батюшка вовремя подошел — ушли на исповедь. «Еще «афганцы» приходят, — тихо сказала Наташа. — Полицейские, бывает, спецназовцы. Пожарные, которые детей из огня спасали. У нас аптечка всегда полная — мало ли что с кем станет»…
Фиаско третье. Рецепты успехов и спасения
— Кому надо молиться, чтобы дочь в институт поступила? — спросила женщина, всерьез обеспокоенная образованием дочки, но, увы, не очень разбирающаяся в Христианстве.
— Как кому? Богу! — отвечаю.
— Какому?
— Один Бог вообще-то, — говорю (Наташа отвернулась и, похоже, улыбается).
— Молодой человек, я вас конкретно спрашиваю: какому богу надо молиться, чтобы дочь поступила в институт?!
Кому смешно, кому — хоть плачь…
…«Что лучше: простая или заказная литургия? А сорокоуст правда действеннее панихиды? А за какую записку просфору дают?» — и так далее и тому подобное. Таких вопросов за все дни, пока был свечником, я наслушался вдоволь. И никак, ну, никак не смог научиться на них отвечать. Одна из моих коллег, сменивших Наташу, умудрялась отвечать так, что люди выбирали те из пожертвований, которые были больше всего.
— А для чего это надо? — спросил наивный свечник.
— Не нужны большинству людей, приходящих сюда, рассуждения — большинству нужно быстро и правильно «вложить средства», понимаешь?
— Нет.
— Иди чаю выпей.
Выпивке чая помешала просьба продать двенадцать одинаковых свечей. Ну, пожалуйста — двенадцать так двенадцать. Я было направился к лотку со свечками, но коллега моя вдруг напряглась: «А вам, простите, зачем?» — спросила она молодую женщину.
— Мне бабушка так сказала.
— Простите, бабушка или бабка?
— Ну, бабка, ну и что? Она мне сказала эти свечки купить, зажечь, а потом ей принести — она с меня порчу снимать будет.
— Да вы что? Это ж опасно. Это же предательство!
— Кого? Кого предательство-то?
— Да Христа же.
И свечница минут сорок с молодой женщиной разговаривала. Та свечки все же купила. Но сказала, что в храме их поставит. Дай Бог!
— Мне сто свечей. Быстро! — бросив интересного и редкого цвета купюру на прилавок, сквозь угол верхней толстой губы процедил сверкающий дяденька. — Быстро, я сказал. Я те деньги плачу, понял? Кто у вас тут дома освящает? Вы на мои деньги все тут живете, ясно?
— Не, не ясно. Вы кто?
— Я?! Кто?! — тут остановить дяденьку было уже невозможно.
Был бы храм полон, все бы узнали, кто он, этот дяденька, «такой есть», «чё он может реально порешать» и «скока он добра ваще делает» и сколько колоколов его «уже с того света вызвать должны» — столько их он уже наотливал-нажертвовал. С другой стороны, и польза немалая: лучше понимаешь горькую иронию и боль Пушкина, писавшего про то, как смиренно и земно кланялся Кирила Петрович Троекуров, стоя на службе, когда диакон на ектении возглашал «…и о благотворителях святаго храма сего». Каждому времени — свой Кирила Петрович Троекуров…
Фиаско четвертое. Целлюлит и начальство
Не только свечи продавать надо за «ящиком» и поминальные записки — нужно и книгу хорошую помочь выбрать или еще что нужное. Зашла жутко интеллигентного вида пара, попросили подобрать что-нибудь из хорошей детской литературы. А я, к стыду своему, не успел еще с ней познакомиться по-настоящему, ну и брякнул: «Вот, говорят, стихи детские хорошие. Посмотрите — может, понравятся?» Открыли книжку, полистали. Начали читать. Перевернули страницу — улыбаться, смотрю, перестали. Руки задрожали, глаза заслезились. Дама села на стульчик, мужчина подошел ко мне и тактично отозвал в сторону. «Простите, — говорит, — но как в церкви можно продавать и предлагать вот такое?» — «Какое такое?» — невинно спрашиваю. Он понял, что я попал впросак, и просто начал цитировать что-то из детской православной книжки. Чем дальше он читал, тем сильнее мне хотелось провалиться сквозь землю. Там было что-то про благочестивую церковную мышь, жившую где-то в подвале, про просфорки, которыми ее кормил благочестивый сторож, про неблагочестивого кота и благочестивого сыщика Бобика с наморщенным умным лобиком.
— Стоп, — говорю. — Простите, ошибся. Не хотел вас обидеть.
— Да не в вас дело, — грустно так отвечает. — Просто я никак не могу понять: что, в России книг хороших нет? Зачем Церковь позволяет христианским детям читать такое? Нам что — православные неучи нужны, скажите?
— Не уверен. Могу предложить в качестве компенсации Лескова, Пушкина. Не желаете?
— Еще как желаю! А «Вини Пух» есть? Тот, настоящий, заходеровский?
— Извините.
Тяжело было, ох, тяжело, после таких вот вопросов (несколько раз люди искренне удивлялись отсутствию хорошей детской, да и взрослой литературы в православных храмах). Попробуй — докажи теперь, что мы выступаем за хорошее образование. И, кстати, что это мы называем хорошим, если продаем всякие благочестиво-сопливенькие шедевры для малышей?
Но не только книги интересуют людей — нужны иконы, четки и многое другое. Про качество икон нашего «ящика» говорить даже не хочется. Зашли как-то несколько сербов — посмотрели-поудивлялись, в руках повертели: «А нет ли настоящих икон, не штампованных? Другого какого-нибудь производства?» — «Нет, братушки. Извините опять же». Но смеховая истерика у братушек началась, когда они увидели стоящих отдельно на полке гипсовых, фарфоровых и пластиковых ангелочков, ангелов и ангелищ «made in China»: «Смотри, — заорали, — целлюлит!!! Католический целлюлит!!!» Подошел я к ним, чтобы с их точки зрения это счастье увидеть: м-да-а. Здорово смотрятся в православных церквях розовые ангелочки, способные ввергнуть в истерику стойких сербов, а заодно и напрочь убить чувство прекрасного у их русских собратьев!
— Пока ты тут возмущаться будешь и об утрате чувства прекрасного скорбеть, храм обнищает, — пояснили мне. — А еще проблем с начальством добавится.
— Почему?
— Да просто же все: во-первых, люди покупают то, что им нравится. Нравятся им твои целлюлитные монстры с крылышками — пожалуйста. Платят же? — Платят. Во-вторых, никому из нас тоже ни книги не нравятся, ни вот это вот чудо. Но община их вынуждена покупать: больше в епархиальном управлении ничего не купишь! А покупать свечи, иконы и прочее община имеет право только там, в управлении. В других местах — ни-ни. Так что все твои претензии насчет вкуса, уровня литературы и все прочее направь тем, кто занимается поставкой такой вот, извини за выражение, «благодати». Не будет община закупать товар в «управе» — жди праведного гнева и санкций от начальства. Зарплата, и без того невысокая, снизится, да и у горячо любимого отца настоятеля трудностей прибавится. Иди, короче, в епархиальное управление, а нас не касайся. Хотя мы тебя понимаем и молча поддерживаем, конечно».
Фиаско пятое. Усталость и вопросы.
Несколько дней подряд по 10–12 часов на ногах, нехитрый и быстрый обед в церковной трапезной, постоянное, как я выяснил, нервное напряжение, частые оскорбления и несправедливые обвинения — это все, конечно, содействует смирению. Или появлению мыслей о его отсутствии. Но усталость, даже изможденность — штука не из приятных, поверьте. Что-то жить захотелось даже. Подошел я к настоятелю:
— Простите, батюшка, дурака самонадеянного! Заберите меня из-за ящика вашего. Ничего-то я не сделать не смог. Людей только посмотрел.
— И как? Хороших много?
— Большинство так-то.
— А, ну тогда не зря свечником был, парень. И, как я понимаю, осуждать мы больше не будем, да?
— Угу.
— Ну, иди с Богом.
В общем, вытащил меня священник из-за ящика, за которым я провел 40 несмиренных дней. Дней, наполненных, честно говоря, не столько осуждением, сколько оторопью и вопросами, на которые я до сих пор не получил ответов. Почему, например, мы уже больше 20 лет вроде как без особых гонений живем, а ничего практически про Христианство не знаем. И, что страшно, знать-то особенно не желаем. Бабки с колдунами, мол, нам все расскажут. Почему мы считаем, что Бог нам просто обязан то-то и то-то выдать, если мы такую-то записку подали или столько-то штук колоколов «этой РПЦ» подарили. Почему в Церкви так удручающе мало внимания уделяется действительно хорошим книгам, предпочитая пугать людей или концом света или же гробить детский интеллект благочестивым сюсюканьем. Про ангелочков я уже говорил. Почему у приходов нет права покупать то, что необходимо именно им, а не брать кошмарного вида и качества товар в «управах», купленный не очень просвещенными, видимо, людьми-»специалистами». Почему нельзя разобраться с хулиганами и ворами. Почему не разобраться с бомжами — кто хочет, пусть работает, получает деньги, кто не хочет, пусть идет своей дорогой, но на церковь не мочится. Почему из-за денег для оплаты счетов за электричество и т. д. мы жертвуем элементарным эстетическим чувством. Почему мы приходим в храм не к началу службы, а к концу Причастия и болтаем, болтаем, болтаем…
Много у меня вопросов, очень много. Но главных, наверное, два: что же действеннее — сорокоуст или панихида? И какие записки сильнее — «заказные» или «простые»?
Так что осуждать трудящихся за церковным «ящиком» людей я бы не стал. Просто я побывал на их месте. Трудно им!
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
-
Автор темыЛунная Лиса
- Всего сообщений: 14029
- Зарегистрирован: 25.08.2010
- Откуда: из ребра Адама
- Вероисповедание: православное
- Дочерей: 2
- Образование: высшее
- Профессия: дворник
- Ко мне обращаться: на "вы"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Людмил@,

"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
-
Людмил@
- Всего сообщений: 4656
- Зарегистрирован: 24.07.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 0
- Дочерей: 1
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
Отправлено спустя 1 час 19 минут 5 секунд:
http://www.rusfront.ru/1759-poka-grom-ne-gryanet.html«ПОКА ГРОМ НЕ ГРЯНЕТ…»
Рассказ о верующей жене и неверующем супруге. Дед Зубровин изворчался с самого утра. Да и как иначе? Ещё со вчерашнего заката было ясно: день будет в подарок. Солнце садилось в чистый горизонт, в розовом небе ни тучки, ни облачка. И по реке полное безветрие и тишина. Даже стрижи к вечеру поднялись, так что и гадалок не надо. Ни митерологов. Таких деньков за этот месяц по пальцам пересчитать, каждый как праздник помнился. Весь покос в дождях шёл, сено собирали уже чёрное, возки не стожили, боялись, что запреет и загорится. Можно, конечно, присолить. Только скотину не обманешь. И что за напасть в этом году? Правду говорят, коль весна рано началась, так до поздней осени и протянет, не изжаришься. В зиму бычка придётся сдавать сразу, какие тут заработки, корову бы прокормить. И надо же, в такой вот на радость рабочий день, его бабка покатила в город. Подоила – и сразу на пристань, на “зарю”. А ему и свиньи, и гуси, и куры, и одному теперь ещё валки переворачивать. Изворчался Зубровин, изворчался.
Так-то ладно, он ведь всё понимает, – коли народ её попросил, оказал доверие, надо стараться. Раз выбрали старостой по приходу, так оно теперь пусть и будет, он не против. Но и другое в расчёт брать необходимо: какие же летом бумажные хлопоты? Летом, когда один день год кормит. Что уж так там их всех приспичило, чтобы посреди страды в область ехать, эти подписи сдавать? Там, в городе-то, конечно, всё равно, а в деревне всё же маленько думать надо. Вот наступит зима, огород приберётся, гуси поколются, куры лишние, там, кабанчик оприходуется, да и корова запустится от молока, – так хоть на неделю езжай! И собирай свои бумажки, и отдавай, и сиди по приёмным. И с уполномоченными, и с благочинными встречайся, хоть с самим епископом, коли тебе такой почёт выпал. Но не в покос же!.. Только разве с его бабкой поспоришь? Характерная она с самого молоду была, теперь тем более не выправишь. Что вобьёт в голову, то и тешит, хоть разрази её гром.
С такими мыслями Зубровин примотал к раме велосипеда грабли, закрепил к багажнику свёрток с обедом, и покатил на дальнюю елань. Полевая дорожка пролегла вдоль овсяного поля, пересекла по дамбе стоптанного стадом пруда поросший березняком ложок и вывела на длинную, скошенную на паях гриву. И тут, успокоившемуся, было, Зубровину опять стало обидно. Все, ну все на своих делянах работали семьями. Куда ни глянешь, везде – мужик да баба. Переворачивали, гребли и метали копёшки вместе с детьми и внуками. А он всегда как сыч. Даже здороваться, отвечать на их весёлые голоса не хотелось. Нажав на педали, выставился под ноги, словно очень боялся наехать на какого-нибудь перепелиного слётка или зайчонка. Километров через пять грива просела, расплылась, и дорога запетляла промеж кочковатых лужаек и мусорного ольховника. Здесь было безлюдно тихо, слева начиналось болото, другого края которому не было. Зубровин остановился поправить свёрток и протереть вспотевшую под кепкой лысину. Сразу вокруг заныли редкие уже, августовские комары. Мошка за велосипедом не поспевала, а эти тут как тут. Рядышком посреди обнажённой глины бил родничок, образуя кривую чашу. Он осторожно набрал в бутылку ледяной, со ржавчинкой воды, попил. Хорошо. Плеснул за ворот. Ух, хорошо. От леса грибами пахнет. Тишина настоянная, только перелетающие с метёлки на метёлку конских щавелей щеглы пересвистываются. Конечно, с бабкой пришлось бы на мотоцикле ехать, трещать, бензин тратить. И не попил бы из этого родничка. Из которого пил уже без малого семьдесят лет. Ещё с покойными родителями здесь каждый покос останавливались. Ох, как же давно это было…. Потом и своих детей тут прохлаждал. Да. И где они, его дети? Конечно, у других и хуже бывает, – тут, слава Богу, все живы-здоровы, и внуков нарожали. Хоть изредка, но видятся. Только какие-то его дети очень городские получились, – что сын, то и дочки. Словно отрезанные. Приезжают ровно на неделю и так навозу боятся, будто впервые его видят. Носы воротят, ботиночки по пять раз на день вытирают. Куда там, инженерная интеллигенция. Выучились на начальство, простого труда чураются. И за столом то и дело тычут: “так не говори, так не бери”! А от родительского творога да сала не отказываются. И варенья, и соленья не по силам вывозят. Нет, он не к тому, что жалко, а к тому, что можно бы и помочь. Неужели они в самом деле забыли, как этот самый навоз по огороду вилами раскидывали? И воду таскали, и картошку окучивали, и корову доили. Было же, было! А сейчас? Как вот нынче можно на земле-то развернуться. Власти не давят, – сколько сможешь скотинки держать, столько и держи. Это тебе не при Хрущёве. И огороды никто никому не урезает. И теплицы не промеряет. Живи. Вкалывай! Обогащайся! Так нет, никого не уговоришь, – им лучше в этом своём городе по полгода безработными сидеть, либо на морозе в ларьках позориться. С вышним образованием. Тьфу! А они-то с бабкой радовались: вот, деточки учатся, вот учатся! Погодите, завернёт вас жизнь ещё, припомните папкины уговоры.
Дальше дорожка была почти не езженой, кроме рыбаков никто ею давно не пользовался. Перелески, болотца, длинные узкие протоки. Это были их потомственные угодья, никто другой и не зарился. Ибо тут нужно было точно знать, где какие поляны годились для покоса, а какие торчали кочками, так, что литовку обломаешь. Пятачок на пятачке, заплатка на заплатке. Не поделишься. Но смех смехом, а пять-шесть возов всегда набиралось…. Зубровин сердито открутил грабли и начал с левой крайней полянки. Переворачивая валок за валком, опять взъелся на уехавшую супругу. Такой день, такое вёдро стоит. Небо как стёклышко. Как бы щас вдвоём вмиг всё перевернули, подсушили, а после обеда можно было бы и копёшки скидать. И пусть потом мочит. Не страшно. Ну, баба, ну, досталась ему. Что ей с этой церковью так втемяшилось? Жили же без неё, жили бы и дальше. Кому надо, так поезжай в город, окрести там кого или ещё чего. А в прошлый раз поп и сам собой приезжал, так совсем благодать была. Нет, сговорилась с такими же старухами, собрали приход. Задумали батюшке дом купить, а потом и строиться. Ничего себе, фантазёры: где денег-то возьмут? Из пенсий? Или кто им подаст? Какие такие спонсеры? Дуры. И его – главная. Вместо того, чтобы делом заниматься, в город, видишь ли, подалась. Ну что за баба? А если бы он не был таким терпеливым? Другой, на его месте, уже как врезал бы промеж ушей, – узнала бы как эту свою церковь строить. Точно бы узнала.
Из-за верхушек невысоких берёзок и осокорей неожиданно выросло округлое облако. Немного повисев на месте, оно стало расползаться, быстро чернея серединой. Осеребряя осинки, дунул ветерок. И Зубровин окончательно рассвирепел. Вот, пропади эта церковь пропадом, коли сейчас польёт! Всё насмарку. Что он один вот так успеет? Нет, вечером он ей устроит. Точно, устроит. Он ей всё выскажет, богомолке. И про то, и про это….
Вихрь ударил так, что деревья разом застонали, засвистели полетевшей листвой и мелкими веточками. Небо в минуту закрылось, где-то громыхнуло, и на землю упали первые холодные капли. В сердцах бросив ненужные грабли, Зубровин, сгорбившись, вслед за несомым вихрем сеном побежал под деревья. Ливень догнал его около старой, развесившей до земли свои мятущиеся бичами ветви, берёзы. Обняв издолбленный дятлами узластый ствол, он, упрятывая затылок в поднятый воротничок, зло смотрел, как по пресыщено невпитывающей земле быстро растекаются пенящиеся лужи. С козырька кепки струйка текла прямо на нос, спину остро зазнобило. Ну, бабка, всё! Всё! Ко всем чертям! Достала ты его со своею верой!..
Он не увидел ни молнии разбившей на пополам обнимаемую им берёзу, не услышал раздирающего всё вокруг треска. Он просто понял, что лежит на спине и смотрит в голубое чистое небо. В ушах звон, во рту солоноватый привкус крови. И всё. Зубровин снова опустил веки. Звенит, звенит. А почему он лежит? Что, вообще, произошло? Где он? Попытался так, не открывая глаз, сесть. Вроде удалось, только тело совсем не ощущалось. Как после хорошей пропарки в бане. И звон, звон. Он прикоснулся ладонью к груди и резко раскрыл глаза: да, грудь была голой! Качаясь, встал на ноги, недоумевающе оглянулся. Когда он вставал, с него окончательно свалились клочки оставшейся обгорелой одежды. Зубровин, прикрывшись руками, оглядывался по сторонам, пытаясь понять, вспомнить что здесь с ним произошло. Поляна, покос. Вон его грабли. Но сам-то он почему нагой, как адам какой-то? Из всех одеяний на онемелом безчувственном теле только маленький дюралевый крестик на суровой нитке. За спиной развалилась, словно гигантским колуном расщеплённая пополам, берёза. Береста по краям раскола ещё горела. И он вспомнил.
Прошло двенадцать лет. В их селе поднялся высокий каменный храм. Каждое воскресенье стоит на службе около правого клироса старик Зубровин. Уже давно его супруга по здоровью отстранилась от приходских дел, часто даже в праздник не в силах дойти до церкви. Так что в последний пост и соборовали её на дому, – ноги совсем не дюжат. А он ходит. И стоит всю службу строго, не шелохнувшись, как бы что не болело. Разве только когда крестится, иной раз и улыбнётся. Уж точно это про него было сказано: “пока гром не грянет…”. И слава Богу.
Василий Дворцов «Нескончаемый патерик»
Рассказы из жизни об обретении веры,
о монашестве и жизни простых людей.
Отправлено спустя 1 час 19 минут 5 секунд:
http://www.sobranie.org/archives/0/2.shtmlЕвдокия
рассказ Надежды Захаровой
Этой ночью Евдокия упала. Тело у нее давно высохло. Давно уже ела она в основном хлеб и запивала круто заваренным чаем. Еще с военных времен завелась привычка обходиться малым. Да и потом времена не располагали менять ее. Помнились многочасовые очереди за хлебом, редким гостем в доме молоко. Так как-то сложилось — елось хорошо лишь в далеком-далеком теперь детстве. В семье, где было шесть мужчин и две женщины, работали очень много, зато и хозяйство устраивалось на радость. Огромный сад в сорок яблонь, кузница, маслобойка, круподерня и все подсобное хозяйство, как и полагается в деревне. Крепкая скотина. Полный стол. Все это теперь и не вспоминалось почти, как не было. Очень уж много трудного выпало на долю Евдокии, как только покинула она родительское гнездышко.
Не успела порадоваться своей семье, как сорок первый год забрал мужа, до сих пор в сундуке лежит желтенькая бумажка —пропал в плену. За ним ушла Тамарочка, первенькая. Осталось двое, Коленька и Лиза. Жить пришлось в землянке — родня мужа после похоронки дом забрала.
Работала как все. Тяжко, напрягая все жилы молодого тела, носила пятидесятикилограммовые мешки с зерном в "Заготзерне", отгоняя опасное неотвязное желание положить горсть зернышек в карман на ужин ребятам. А ночью караулила склады с тем же зерном, таская тяжелое ружье. Руки еле держали, глаза закрывались. Однажды не справилась со сном, прислонилась к стене, а тут как на грех начальство. Валялась в ногах, просила не допустить до тюрьмы — дети останутся сиротами, погибнут. На счастье начальник был земляком, пожалел. С тех пор дежурить ночами перестала.
Но не осталось ни обиды на судьбу, ни сожаления. Не думалось как-то о том, что кто-то должен о ней позаботиться. Ни родня, ни государство. От него-то помощи никогда не ждала. Разорвала с ним какую-то внутреннюю нить в день, когда в советской уже школе году в двадцатом второклассников заставляли снимать нательные кресты и петь: "Крест на шее не носить, Богу не молиться", и родители забрали ее из школы. Впрочем, писать и читать она научиться успела. До сих пор с каким-то озлоблением вспоминала, как снимали крестик. Не вспоминалась ни отобранная молодость, ни счастье, ни дом, ни сад, поруганные и пропавшие без всякой пользы, а вот песенка эта помнилась. "Он взял волю" — не произносила никогда имени темного. Тогда, наверное, и случилась та развилка, с которой повернула на свою дорогу Дуня, а многие-многие — на другую.
Постепенно лишения утихали, жизнь налаживаться стала. А привычка к малому так и осталась. Только вот мечта иметь свой домишко всегда была. Пока помогала дочери вырастить внуков, тоже мальчика и девочку, не давала ходу мечте этой, а как дочь с зятем встали на ноги, решилась уходить от них, как ни держали. Купила баню, поставила напротив через улицу, поселилась. Такая радость была. За целую жизнь намоталась по чужим холодным углам. И домишко этот казался надежным и крепким основанием. Так благодарила Бога. Много раз рассказывала внукам в доказательство Божьего промысла над человеком, как пришла дальняя знакомая с сообщением о продаже бани. Лет тридцать, до самой смерти молилась за нее. "Бог сам не придет — человека пошлет" — не раз говаривала.
В домике этом умещались кровать и стол, да еще один человек мог стоять. А второму приходилось забираться тогда уже на кровать. Так внуки и бывали, в основном по одному по очереди. Пили чай с пресными блинами, похожими на хлеб, испеченными на керосинке.
Этой "банёшкой" мечта как-то не исполнилась, не успокоилась Евдокия. Решила поставить настоящий дом. И опять Господь помог. За несколько лет вырос и дом. В ее глазах настоящий дворец. Даже в старости все радовалась на него, гордилась им. Все думала сыну оставить, да сын рано ушел. Завещала внуку, который и жил-то далеко, так далеко, что видеть его приходилось раз в два, а то и в три года. Она все планировала, как можно расширить и достроить дом для молодой семьи, провести газ. Обижалась, когда говорили, что и дом-то успел с ней состариться, и не нужен никому. А так оно и вышло, не нужен теперь никому, так же, как и она сама.
Дом был последней целью здесь, в этой материальной жизни. Построила его и как-то оторвалась от мира. По-прежнему заваривала круто чай, пекла постные блины, да редко жарила картошку на постном масле, иногда пила молоко. Ни мяса, ни "жиров" не ела. О таких продуктах, как колбаса и конфеты не упоминала даже. Им как-то не находилось места в ее жизни. Одевалась в старье (дочь не уставала ругать), покупала в основном только обувь — валенки да "прощайки", вязала чулки из грубой овечьей шерсти и носила их круглый год. Ну, еще любила черные платки, покупала иногда. Один до сих пор сохранился. Тонкий шерстяной с небольшой вышивкой черной шелковой нитью в углу — как раз для храма. Великопостный платок.
А Евдокия постилась теперь всегда. Жила как монашка в миру. С тех пор, как ушел ее Лександра, не знала мужчин, пятьдесят с лишним лет. На квартиру пускала то семейных, то холостых. С кровью впитала от длинного ряда древних предков уважение к мужчинам, сознание их превосходства над женщиной, даже преклонение какое-то. Не смела осуждать никогда даже самых явных пропойц, жалела. Надежных и "самостоятельных" мужчин уважала и слушалась беспрекословно. Незыблемый закон какой-то чувствовался здесь. "Жена да убоится мужа своего". И мужа-то давным-давно не было, и жизнь целой страны тяжкой ношей распределилась и по женским плечам тоже, но главенство мужчины было несомненно, неоспоримо. Это было каменно-твердо заложено в Евдокии. Первый — Бог, за ним — муж, а после, как они скажут. Не оставалось тут места любви, а тем более страсти. Если и было когда-то, давно ушло.
Один из квартирантов ее однажды позарился на нее, помрачился разум — набросился ночью. Молилась Евдокия, боролась — отступился. Утром уехал, а через три дня приехала его жена забрать вещи. Рассказала, с подозрением глядя на нее, что как приехал, слег, почернел весь и умер в одночасье. Осталась Евдокия нетронутой никем, кроме мужа своего.
Дом был больше "домишки" — две комнаты, а обстановка та же. В задней комнате сундук, стол, печка, в углу иконы, в передней кровать, стол. Со временем от дочери перекочевал старый диван и, когда уж и видеть почти перестала, большое зеркало. На стене фотографии детей, а в углу иконы, иконы. Постепенно они заняли и стол, на котором прикрытые чистой тряпочкой лежали Евангелие, Псалтырь, тетрадочка с молитвами.
У стола этого под иконами начинался день и заканчивался. Вся улица, проходя мимо окна, видела тетю Дусю с книгой в руках, бесконечные крестные знамения и поклоны. Чужие считали странноватой, свои злились — отдавала Богу, значит отнимала от них. Пенсию получала, жила одна, а достатка не было. "В церковь протаскивает" — ворчала Лиза. Только внуку перепадало от той пенсии. За все пять лет, что он учился в институте в другом городе, посылала ему "на баню и на пиво". Очень уж дорог был этот внучек ей. Вырастила его, выболела, из самого сердца выпестовала. Вот внучка была далека. С двух месяцев по нянькам, потом по яслям и садам, ни материнских рук, ни бабушкиных толком не знала. Но молилась за всех Евдокия, о здравии и упокоении всех, кого помнила и встречала с худом или с добром на жизненном пути. А пенсию и правда, протаскивала. Подавала записки, ставила свечи, не могла удержаться от покупки икон, крестиков. Приводила оборванных старух домой, кормила-поила. В общем куда-то утекали эти деньги — хотелось храму все отдать, что имела. Сердце уже давно было отдано.
В храм ходила часто, а потом и каждый день, пока ноги носили. Пока силы были, всегда пешком, не один километр — считала, что нельзя в храм на автобусе с удобством, а надо потрудиться. Отстаивала и раннюю, и позднюю обедни. Иногда оставалась после всенощной ночевать, послушать рассказы паломников. В те времена слово это почти исчезло, а люди, ходившие к святыням, остались. Их рассказы потом приносила дочери и внукам. Ох, и доставалось ей от дочери: "Богомолка!" Прости ей, Господи. Так, ей казалось, мир ясно устроен, что много сил и слов полагала она, чтобы снова и снова убеждать, и призывать, и грозить, Потихоньку от дочери и зятя окрестила внуков в огороде, окуная вместо купели в бочку с водой, строго следуя батюшкиной инструкции. Зять был коммунистом, ходил в небольших начальниках, а тогда строго было — узнают — выгонят из партии, а там и из начальников. Сажать правда перестали за это.
Ну, надоедала конечно, правда это. Да ведь как было не говорить, сердце болело от мысли, что гибнет вся семья. Плакала ночами: "Сказал безумец в сердце своем — нет Бога". Снова и снова учила, надеясь, что образумит. Да только ненависть вызывала. Ругали ее, но она не обижалась, уходила, оправдывала. Отлилась ей эта ненависть после, когда уже не слышала, не видела, а потом и не ходила, лежала недвижно — делай с ней, что хочешь. Терпела — за все слава Богу.
Все же не пропали даром молитвы. Внучка после долгих блужданий наконец "уверовала", плакала от радости, как узнала, что та стала ходить в храм.
Теперь Евдокия уже никуда не ходила, почти не видела, различала только свет и тьму, слышала совсем немного. Тихонько ощупью бродила по дому, ждала пока дочь придет, принесет поесть. Та постов не соблюдала, и Евдокия ела теперь все, что принесут, переваривала с непривычки трудно. Кошка, пользуясь тем, что хозяйка не видит, садилась рядом на стол и ела с ней из одной тарелки. Кошки в доме были всегда на правах члена семьи. Все брошенные в округе котята собирались тут, отъедались, подрастали и уходили. Некоторые немногие задерживались надолго, ели хлеб и радовались ласке. Эта, последняя кошка, вскоре пропала совсем — ушла.
Осталась Евдокия совсем одна. Редко приезжала из другого города внучка. Просилась к ней, да та не взяла. Кому нужна обуза. Стригла бабке ногти, толстые и жесткие — ножницы не брали, как-то помыла, вот и все. Евдокия и этому была рада. Торопилась напоследок научить, подсказать, наставить теперь еще правнуков. "Ты бы о детях спросила, о работе, учебе, как живут" — упрекала дочь. Спохватывалась Евдокия, спрашивала, но быстро теряла интерес. Все ей казалось, что это устроится как-нибудь, а вот главное бы не упустить.
Ходить становилось все труднее. Поднималась с постели по крайней нужде. Вот и в эту ночь измучила ее жажда, не дождалась утра, встала, пошла и упала. А встать уже не смогла. Левая нога вывернулась под невозможным углом, сломалась старая кость. Лежала она, терпела боль и холод, пока утром не пришла дочь и чуть не волоком дотащила до кровати, уложила.
Больше она уж не вставала. Ее как бы и не было здесь. Что-то ела, пила. Не слышала, не видела. О чем думала, кто теперь скажет? Лежала дни и ночи одна. Не могла увидеть теперь и любимый угол с иконами, которые еще недавно переставляла трясущимися руками. Вскоре и иконы покинули ее дом. В одну из зимних ночей забрались воры, собрали весь угол и унесли. Не стесняясь, ходили по дому, светили старухе фонариком в лицо, разговаривали в полный голос. Не было рядом с ней ни детей, ни внуков. С уносимых икон последний раз глянули глаза святых. Всё покидало ее, и она всех покидала.
Когда-то, лет тридцать назад, грозила: "Будет Страшный Суд в 2000 году, я не доживу, а вы доживете — увидите". А вот и дожила до конца века. Только, наверное, не знала уже, что наступил новый век. Для нее приближалась своя веха. Ей предстояло и в самом деле предстать на Суд. Да и всем рядом с ней живущим каждый их день и каждый поступок, слово готовили Суд, только по-прежнему им не думалось об этом, а если и думалось иногда, казалось так далеко, что и на правду не похоже.
Умирала Евдокия одна, как и жила одна. Один на один с Богом. Июльская ночь закрыла незрячие глаза, остановила последнюю молитву.
Буднично хоронили, ведь старуха. Дочь прятала горе за хлопотами. Внучка с горечью сожаления читала ночью над гробом Псалтырь. Привезли батюшку отпевать. Всего полгода назад исповедовал ее и причащал на дорогу.
Мужики на поминках как следует выпили, хотя она давно еще просила на ее поминках не наливать.
Из гроба последний раз мелькнуло строгое нездешнее лицо Евдокии. Все. Окончилась эта жизнь.
Не дай нам, Господи, забыть ее веру и нашу глухоту.
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
-
Людмил@
- Всего сообщений: 4656
- Зарегистрирован: 24.07.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 0
- Дочерей: 1
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
http://www.vzov.ru/2008/03/12.htmlНе вырывай из Библии страницы!
«Сколько можно молиться?»
Александр Михайлович сильно пил. Ну не так, конечно, чтобы совсем «без ума», но возвращался каждый день с работы «под градусом». Жену свою он любил, но вот что в ней ему очень не нравилось: она была верующей, читала Библию и молилась. Причем молилась она за него, чтобы он бросил пить и покаялся перед Богом. Это Александра Михайловича ужасно раздражало. Да еще и друзья подсмеивались — мол, попалась жена-богомолка, того и гляди, Михалыч, скоро сам поклоны бить будешь. Потому, выпив с друзьями и наслушавшись их шуточек, Александр Михайлович приходил домой в гневе и начинал ругать жену:
— Ну что ты за человек такой? Ну ходила бы в свою церковь по воскресеньям, потихоньку, и шабаш. А то со своими молитвами да с этой... с Библией своей — сколько можно? Уже перед людьми стыдно!
Жена всегда молчала, не перечила. Она, конечно, могла сказать: «Мне стыдиться нечего, я каждый день домой пьяной не прихожу». Или что-нибудь в этом роде. Но она все покорно выслушивала, а читать Библию и молиться за мужа не переставала. А ему придраться больше было не к чему: дома все сияло чистотой, обед всегда был вкусным, и он сам обихожен так — будьте любезны! (Правду сказать, его друзей-собутыльников жены все больше со скалкой встречали, а не с обедом вкусным). Поэтому Александр Михайлович быстро остывал и ругаться прекращал.
Вырванная страница
Но вот однажды пришел он домой пьянее, чем обычно, и застал жену за чтением Библии (а перед тем друзья опять над ним насмехались, насчет жены-богомолки). Разозлился Александр Михайлович, схватил Библию да и швырнул ее на пол. Да так швырнул, что вырвал из нее страницу. Скомкал ее, на пол бросил и ушел в свою комнату в гневе неправедном. У жены слезы на глазах выступили, но и тут сдержалась она. Подняла Святую Книгу, страницу разгладила и аккуратно назад вклеила. А поскольку была она мастерицей на все руки, то пострадавшего места вовсе и не видно, даже до сего дня.
На следующий день пошел Александр Михайлович на работу угрюмый. Настроение было неважное: с похмелья тяжело, да и перед женой совестно. «Ладно, — решил, — приду домой, прощенья попрошу. Все-таки здорово я ее обидел, а ведь она у меня хорошая...» Но не пришлось ему в тот день домой идти. Увезли Александра Михайловича прямо с работы в больницу — работал на своем станке, зазевался и... отрезало ему палец на руке. Вот ведь как — двадцать лет трудился, и хоть бы царапина какая. А тут целый палец — р-раз, и поминай как звали!
Око за око...
В больнице, как в себя пришел, увидел Александр Михайлович рядом с собой верную жену. И стало ему впервые не себя жалко, а ее — заплаканную такую, печальную. Только теперь понял он, как любит она и как страдает. И начал Александр Михайлович прощения просить, а она и не понимает, за что. А он гладит ее по голове и повторяет:
— Прости, милая! Во всем я перед тобой виноватый! Честное слово, больше никакой водки в рот не возьму! А палец — и без него жить можно, а вот без тебя, родная, никак!
А как ушла жена, стал Александр Михайлович думать-размышлять: как же такое с ним приключиться могло. Закрыл глаза и вдруг видит картину: вот он, пьяный, хватает Библию и — на пол ее со всего маху! А в руке у него одна страница так и осталась.
Открыл глаза, а перед ним рука его забинтованная, а на ней — одного пальца и недостает!
Страшно стало Александру Михайловичу. И он, большой такой и сильный, заплакал вдруг, как ребенок малый. Потом, на соседей по палате внимания не обращая, слез с койки, встал на колени и помолился так:
— Господи, помилуй меня, грешного! Спасибо Тебе, что наказал меня, да не до смерти! Прости за все, что говорил и делал против Тебя. Слепой я был, а теперь вижу! Вижу и верую!
И поклонился Богу до земли. Вот тут дружки его правы оказались — пришлось-таки «Михалычу» земные поклоны бить!
Домой он вернулся уже верующим. Надо ли говорить, как жена обрадовалась! Вместе Бога прославили, а в воскресенье, волнуясь, впервые в жизни отправился наш Александр Михайлович, под руку с женой, в храм Божий. Так и доныне вместе Господа славят. А Библия, та самая, со страницей вклеенной, у них всегда на виду — как напоминание. «...Господь, кого любит, того наказывает. Ибо есть ли какой сын, которого бы не наказывал отец?» (Евр.12:6-7).
ОТ АВТОРА. История эта произошла на самом деле, правда, уже довольно давно (имя главного героя тоже настоящее). Но и с самим автором произошло нечто похожее. У меня на память о собственном упрямстве осталась больная нога (впервые я подумал о Боге именно из-за нее). Помню, что однажды, уже будучи верующим, пожаловался своей бабушке:
— Эх, так все хорошо, да вот только нога бы еще не болела!
А она посмотрела на меня внимательно и говорит:
— Внучек, на здоровой-то ноге ты бы и по сей день от Господа бегал!
И, прямо скажу, она была совершенно права.
Андрей Маершин
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
-
Автор темыЛунная Лиса
- Всего сообщений: 14029
- Зарегистрирован: 25.08.2010
- Откуда: из ребра Адама
- Вероисповедание: православное
- Дочерей: 2
- Образование: высшее
- Профессия: дворник
- Ко мне обращаться: на "вы"
Вот такая разная жизнь - рассказы
***
Родительская суббота. На столах в Богословской громоздится принесенная снедь: батоны хлеба, стопки имеретинских хачапури, бутылки вина и постного масла, а также разнокалиберные кульки.
У Иверской стоит пожилая прихожанка. На голове у нее кокетливо повязанная косынка на манер гоголевской Солохи. Остальной ее наряд напоминает комиссаршу 20-х годов: кожаная куртка, строгая юбка и сапоги. Это местная знаменитость – Валентина.
Мимо нее проходят люди. Каждый третий останавливается и раскланивается с ней. Диалог примерно такой.
– С праздником! Как вы? – при этом рука вопрошающего ныряет в карман Валиной кожанки, оставляя там денежку.
– Спаси Господи! – чинно кивает Солоха-комиссарша. – За тебя вчера записочку подала.
Объект Валиной молитвы благодарит и отходит.
Его место на аудиенции занимает женщина с грудным ребенком. Все опять-таки идет согласно регламенту: приветствие, еле уловимое движение руки к карману молитвенницы, затем обнадеживание.
– Генацвале! – с неправильным ударением на последнем слоге говорит Валентина и смачно целует ножку младенчика.
– Помолитесь, пожалуйста, вчера кашлял немного! – просит мать.
– Обязательно помолюсь! – с жаром обещает Валентина и крестит широким крестом малыша.
Служба идет своим чередом. Хор поет. Людей все больше и больше.
Около Валентины постепенно образуется полукруг из пакетов с едой – пожертвования.
Многие предусмотрительно сразу фасуют еду на два кулька: один, побольше – на общий стол, а кулечек поменьше – к ногам Валентины.
Эту картину наблюдают сзади две прихожанки Нина и Лида.
– Вальку-то нашу скоро при жизни в святые запишут, – иронизирует Лида. – Вот как себя поставила. А эти новые пришлые грузины все за чистую монету принимают. Понятия не имеют, какой у нее десять лет тому назад стервозный характер был. Помнишь, как она на всех шипела?
– Как не помнить! Только и слышно было из ее угла: «Здесь не стойте, так не креститесь! На Евангелии не сидят!» А сейчас стоит как истукан, только дань собирает…
Фото ©Rich Frishman
Фото ©Rich Frishman
Уже и общая панихида закончилась. Люди стали к кресту подходить.
Тут Нина подходит к Валентине и с плохо скрытым любопытством все же спрашивает:
– Валь, как ты столько кульков понесешь? Сама, вон, с палкой…
Валентина одаривает ее красноречивым взглядом и роняет с достоинством.
– Господь знает, для кого это, и Сам управит.
Нина возвращается к пункту наблюдения и говорит подруге:
– Умоляю, давай посмотрим, что будет дальше, как Валька выкрутится. Много на себя брать стала.
– Кстати, она, и правда, не для себя эту кучу набрала. Ей столько и в месяц не съесть, – уточняет Лида. – Это так и есть.
Царские врата закрылись, и церковь постепенно опустела. Только Валентина по-прежнему стоит на том же месте, возвышаясь над кульками, как Наполеон на подступах к Москве в ожидании ключей.
Наблюдательницы тихонечко сидят в уголке и ждут обещанного исполнения Божьего Промысла. Им спешить некуда.
Тут в церкви появляется молодой, хорошо одетый парень. Он идет солдатским размашистым шагом к центру. Замечает Валентину и тормозит у кулькового острова.
– Вас подвезти, тетя Валя? Я как раз мимо вашего дома буду ехать.
Валентина точно просыпается от спячки.
– Да, да, Дато. Спаси Господи. Я вот стою, жду доброго человека.
– Сичас! – сияет искомая кандидатура.
Он быстро крестится на иконостас, ставит свечку и исчезает из церкви. Через пять минут является и докладывает:
– Я джип развернул у тех ворот. Все готово.
Хватает по несколько мешков в обе руки и спешит к выходу. Подруги-наблюдательницы спешат за ним на новую позицию.
Парень в три приема перетаскивает всю поклажу и грузит в громадный джип. Последним рейсом он выводит под руку Валентину с тросточкой и осторожно подсаживает ее в кабину. Потом сам занимает место у руля.
Валентина царственным жестом поднимает правую руку и негромко командует:
– К бомжам!
Джип плавно проезжает мимо подруг с вытянувшимися лицами. Лида резюмирует задумчиво:
– Во! Что ни говори, милостыня – великое дело. А Валька точно себе Царство Небесное заработает.
****
http://www.pravmir.ru/vrednaya-valka-i- ... -nebesnoe/
Родительская суббота. На столах в Богословской громоздится принесенная снедь: батоны хлеба, стопки имеретинских хачапури, бутылки вина и постного масла, а также разнокалиберные кульки.
У Иверской стоит пожилая прихожанка. На голове у нее кокетливо повязанная косынка на манер гоголевской Солохи. Остальной ее наряд напоминает комиссаршу 20-х годов: кожаная куртка, строгая юбка и сапоги. Это местная знаменитость – Валентина.
Мимо нее проходят люди. Каждый третий останавливается и раскланивается с ней. Диалог примерно такой.
– С праздником! Как вы? – при этом рука вопрошающего ныряет в карман Валиной кожанки, оставляя там денежку.
– Спаси Господи! – чинно кивает Солоха-комиссарша. – За тебя вчера записочку подала.
Объект Валиной молитвы благодарит и отходит.
Его место на аудиенции занимает женщина с грудным ребенком. Все опять-таки идет согласно регламенту: приветствие, еле уловимое движение руки к карману молитвенницы, затем обнадеживание.
– Генацвале! – с неправильным ударением на последнем слоге говорит Валентина и смачно целует ножку младенчика.
– Помолитесь, пожалуйста, вчера кашлял немного! – просит мать.
– Обязательно помолюсь! – с жаром обещает Валентина и крестит широким крестом малыша.
Служба идет своим чередом. Хор поет. Людей все больше и больше.
Около Валентины постепенно образуется полукруг из пакетов с едой – пожертвования.
Многие предусмотрительно сразу фасуют еду на два кулька: один, побольше – на общий стол, а кулечек поменьше – к ногам Валентины.
Эту картину наблюдают сзади две прихожанки Нина и Лида.
– Вальку-то нашу скоро при жизни в святые запишут, – иронизирует Лида. – Вот как себя поставила. А эти новые пришлые грузины все за чистую монету принимают. Понятия не имеют, какой у нее десять лет тому назад стервозный характер был. Помнишь, как она на всех шипела?
– Как не помнить! Только и слышно было из ее угла: «Здесь не стойте, так не креститесь! На Евангелии не сидят!» А сейчас стоит как истукан, только дань собирает…
Фото ©Rich Frishman
Фото ©Rich Frishman
Уже и общая панихида закончилась. Люди стали к кресту подходить.
Тут Нина подходит к Валентине и с плохо скрытым любопытством все же спрашивает:
– Валь, как ты столько кульков понесешь? Сама, вон, с палкой…
Валентина одаривает ее красноречивым взглядом и роняет с достоинством.
– Господь знает, для кого это, и Сам управит.
Нина возвращается к пункту наблюдения и говорит подруге:
– Умоляю, давай посмотрим, что будет дальше, как Валька выкрутится. Много на себя брать стала.
– Кстати, она, и правда, не для себя эту кучу набрала. Ей столько и в месяц не съесть, – уточняет Лида. – Это так и есть.
Царские врата закрылись, и церковь постепенно опустела. Только Валентина по-прежнему стоит на том же месте, возвышаясь над кульками, как Наполеон на подступах к Москве в ожидании ключей.
Наблюдательницы тихонечко сидят в уголке и ждут обещанного исполнения Божьего Промысла. Им спешить некуда.
Тут в церкви появляется молодой, хорошо одетый парень. Он идет солдатским размашистым шагом к центру. Замечает Валентину и тормозит у кулькового острова.
– Вас подвезти, тетя Валя? Я как раз мимо вашего дома буду ехать.
Валентина точно просыпается от спячки.
– Да, да, Дато. Спаси Господи. Я вот стою, жду доброго человека.
– Сичас! – сияет искомая кандидатура.
Он быстро крестится на иконостас, ставит свечку и исчезает из церкви. Через пять минут является и докладывает:
– Я джип развернул у тех ворот. Все готово.
Хватает по несколько мешков в обе руки и спешит к выходу. Подруги-наблюдательницы спешат за ним на новую позицию.
Парень в три приема перетаскивает всю поклажу и грузит в громадный джип. Последним рейсом он выводит под руку Валентину с тросточкой и осторожно подсаживает ее в кабину. Потом сам занимает место у руля.
Валентина царственным жестом поднимает правую руку и негромко командует:
– К бомжам!
Джип плавно проезжает мимо подруг с вытянувшимися лицами. Лида резюмирует задумчиво:
– Во! Что ни говори, милостыня – великое дело. А Валька точно себе Царство Небесное заработает.
****
http://www.pravmir.ru/vrednaya-valka-i- ... -nebesnoe/
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
-
Эль Ниньо
- Всего сообщений: 6446
- Зарегистрирован: 12.09.2011
- Откуда: Казахстан
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 1
- Дочерей: 2
- Образование: среднее
- Профессия: чтец
- Ко мне обращаться: на "ты"
Вот такая разная жизнь - рассказы
http://www.pravoslavie.ru/jurnal/80973.htm
Рассматривая старые письма, я вспомнила одну историю, которую мне рассказывала мама.
Я была единственным ребенком. Мама поздно вышла замуж, и врачи запретили ей рожать, но она не послушалась, а на консультацию к врачу пошла, когда была уже на шестом месяце беременности. Меня все очень любили – и дедушка, и бабушка, что уж говорить о родителях.
На работу маме надо было приходить довольно рано, а до этого она должна была еще отвезти меня в детский сад. Чтобы успеть, она садилась в самый первый трамвай или автобус. Обычно водители каждое утро были одни и те же. Мы выходили из трамвая, мама провожала меня до ворот, оставляла с воспитательницей и следующим трамваем отправлялась на работу.
Но она всё равно опаздывала. Ее несколько раз предупреждали, что уволят, если она не будет приходить вовремя. Этого нельзя было допустить: мы и так жили очень скромно, и одной папиной зарплаты нам не хватило бы. Мама была вынуждена отправлять меня, трехлетнего ребенка, одну от остановки трамвая до садика. Она надеялась, что я смогу проделать этот путь и не потеряюсь.
Эти минуты были самыми мучительными и длинными в ее жизни. У нее сжималось сердце, когда она смотрела из окна полупустого трамвая, как я одна иду в детский сад.
Через какое-то время мама заметила, что трамвай слишком медленно отъезжает от остановки и не прибавляет скорость до того момента, пока я не зайду в ворота садика. Так продолжалось целых три года. Мама и не старалась объяснить эту странность – главное, что она больше не нервничала из-за меня.
Всё выяснилось через несколько лет, когда я стала ходить в школу. Однажды, когда мы ехали на мамину работу, водитель трамвая сказал мне:
– Привет, малышка! Как ты выросла! Помнишь, как мы с твоей мамой тебя до садика провожали?
С тех пор прошли года, и я, идя мимо той остановки, всегда вспоминаю эту историю и доброту вагоновожатого, который не прибавлял скорости ради спокойствия чужой ему женщины. И у меня на душе становится тепло.
Хатуна Раквиашвили
29 июля 2015 года
ДОБРАЯ ИСТОРИЯ ПРО ТРАМВАЙ И МАЛЕНЬКУЮ ДЕВОЧКУ


Рассматривая старые письма, я вспомнила одну историю, которую мне рассказывала мама.
Я была единственным ребенком. Мама поздно вышла замуж, и врачи запретили ей рожать, но она не послушалась, а на консультацию к врачу пошла, когда была уже на шестом месяце беременности. Меня все очень любили – и дедушка, и бабушка, что уж говорить о родителях.
На работу маме надо было приходить довольно рано, а до этого она должна была еще отвезти меня в детский сад. Чтобы успеть, она садилась в самый первый трамвай или автобус. Обычно водители каждое утро были одни и те же. Мы выходили из трамвая, мама провожала меня до ворот, оставляла с воспитательницей и следующим трамваем отправлялась на работу.
Но она всё равно опаздывала. Ее несколько раз предупреждали, что уволят, если она не будет приходить вовремя. Этого нельзя было допустить: мы и так жили очень скромно, и одной папиной зарплаты нам не хватило бы. Мама была вынуждена отправлять меня, трехлетнего ребенка, одну от остановки трамвая до садика. Она надеялась, что я смогу проделать этот путь и не потеряюсь.
Эти минуты были самыми мучительными и длинными в ее жизни. У нее сжималось сердце, когда она смотрела из окна полупустого трамвая, как я одна иду в детский сад.
Через какое-то время мама заметила, что трамвай слишком медленно отъезжает от остановки и не прибавляет скорость до того момента, пока я не зайду в ворота садика. Так продолжалось целых три года. Мама и не старалась объяснить эту странность – главное, что она больше не нервничала из-за меня.
Всё выяснилось через несколько лет, когда я стала ходить в школу. Однажды, когда мы ехали на мамину работу, водитель трамвая сказал мне:
– Привет, малышка! Как ты выросла! Помнишь, как мы с твоей мамой тебя до садика провожали?
С тех пор прошли года, и я, идя мимо той остановки, всегда вспоминаю эту историю и доброту вагоновожатого, который не прибавлял скорости ради спокойствия чужой ему женщины. И у меня на душе становится тепло.
Хатуна Раквиашвили
29 июля 2015 года
"Кое-что в жизни нельзя исправить. Это можно только пережить"
"Не обращайте внимания на мелкие недостатки; помните: у вас имеются и крупные" Бенджамин Франклин
"Не обращайте внимания на мелкие недостатки; помните: у вас имеются и крупные" Бенджамин Франклин
-
Людмил@
- Всего сообщений: 4656
- Зарегистрирован: 24.07.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Сыновей: 0
- Дочерей: 1
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Поездка к отцу. Ольга Рожнева.
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
-
small_Lena
- Всего сообщений: 3675
- Зарегистрирован: 25.08.2014
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Большая семья. Бунт пупсиков
Два ребенка – это уже много, а три – это еще мало. Общеизвестный факт
В городе Москве в двухкомнатной квартире жила-была семья Гавриловых. Семья состояла из папы, мамы и семи детей.
Папу звали Николай. Он писал фантастику и опасался ненадолго отойти от компьютера, чтобы мелкие дети не впечатали в текст какие-нибудь посторонние буквы. Но буквы еще ладно. Много хуже, когда дети случайно ухитрялись удалить кусок текста, а папа обнаруживал это только месяц спустя, когда начинал править книгу.
И еще папу всё время дергали, потому что он работал дома, а когда человек работает дома, всем кажется, что он всегда свободен. Поэтому папа вставал в четыре утра, прокрадывался с ноутбуком на кухню и замирал, когда слышал, что в соседней комнате по полу начинают стучать детские пятки. Это означало, что ему не удалось выбраться из комнаты незаметно и сейчас на нем повиснут один-два ноющих ребенка.
Маму звали Анна. Она работала в библиотечном центре главной умелой рукой в кружке «Умелые руки». Правда, чаще она сидела дома, потому что у нее рождался очередной малыш. И еще у мамы одно время был интернет-магазин развивающих игр и учебных пособий. Интернет-магазин находился на застекленном балконе. Там он обитал на множестве полок, которые папа сколотил, попадая молотком себе по пальцам. Детям очень нравилось, что у них есть свой магазин. А еще больше нравилось, когда мама в большой комнате собирает заказы, раскладывая на ковре десятки разных интересных игр.
Они тогда сидели и говорили друг другу: «Главное: ничего не трогать!» При этом старшие на всякий случай держали младших за руки. Младшие же или кусались, потому что не очень приятно, когда тебя держат, или проникались чувством ответственности и тоже поучали друг друга: «Главное, положить всё на место!» и «Главное, если открыл пакетик, потом его аккуратно закрыть!»
Но все равно, если мама ненадолго отлучалась, чтобы выключить молоко или ответить по телефону, покупателям уходили бандероли с неправильно рассортированными кубиками, выгрызенной мозаикой или совсем без фишек. А один заказчик получил в коробке папин тапок и был недоволен примерно в той же степени, что и папа. Они с папой потом долго созванивались, договариваясь, где им встретиться, чтобы вернуть тапок, но так и не встретились. Около полугода папа Гаврилов утаскивал второй тапок у кого-нибудь из детей или у мамы, а они его все хором разоблачали.
Кроме детей, умелых рук и игр, мама работала семейным доедалой. Как только у мамы появлялось свободное время, она сразу доедала всё с детских тарелок и спала.
– Меня не кантовать! – заявляла она.
Пете, самому старшему из гавриловских детей, было 15. Он целыми днями с кем-то таинственно разговаривал по телефону, выскакивая на лестничную площадку, где его могли слышать только пять этажей соседей, уроки делал глубокой ночью и дома отгораживался от братьев и сестер мебелью, на которую вешал таблички: «Не входить!» В школьных анкетах он писал, что единственный ребенок в семье, а на улице шел в стороне от всех, чтобы не подумали, что вся эта толпа – его родственники.
При этом, когда младшие дети иногда на неделю уезжали к бабушке, Петя явно скучал. Ходил по пустой квартире, заглядывал под кровати и задумчиво говорил: «Чего-то тихо как-то! А эти-то когда приедут? Скоро уже?»
Его сестре Вике было 13. Она не могла сесть за стол, пока на нем есть хотя бы одна крошка. И не могла лечь в кровать, пока не разгладит простыню так, что исчезнет последняя складочка. Еще Вика постоянно танцевала сама с собой и принципиально читала только те книги, в которых действуют или хотя бы просто попадаются лошади. Например, в «Войне и мире» лошади встречаются, значит «Войну и мир» она читала. А в «Горе от ума» лошадей нет, значит «Горе» оставалось навеки непрочитанным, хоть бы учительница повесилась на шторах. И неважно, что «Горе» в семь раз короче и в пять раз проще.
Домашнее задание Вика всегда выполняла с огромной тщательностью и по полчаса страдала, когда строчка подходила к полям, а у нее оставалось три буквы или цифры. На новую строчку переносить глупо, а если закончить эту, то придется залезть за поля!
Мама и папа не уставали удивляться, как Вика ухитряется совмещать в себе романтика, любящего лошадей, и все эти складочки на простынях, страдание из-за залезания на поля и крошки на столе.
Кате недавно исполнилось 11. У нее было прозвище «Екатерина Великая». Она единственная из всех детей знала пароль от «большого компьютера» и братьям и сестрам приходилось умолять ее, чтобы она его включила. «Зачем? А ты уроки сделала? Ты руки помыла? Ты вещи свои убрал? Зубы когда ты последний раз чистил?» – строго спрашивала Катя, после чего обличаемый с воплем «у-у-у» и слезами нетерпения на глазах мчался торопливо давиться кашей или чистить зубы.
Папе однажды это надоело, и он вообще удалил с компьютера пароль. Но от этого всем стало только хуже. Дети ссорились, каждый хотел смотреть или делать в компьютере что-то свое, а малыши вообще просидели перед монитором столько времени, что попадали со стульев. Так что пришлось вернуться к системе Катиного самовластия и опять всё стало спокойно.
В свободное от активного руководства время Катя вечно ходила по квартире и расклеивала желтые бумажки с объявлениями: «Стулья не красть! Они поставлены окончательно!» или «Поигранные игрушки должны быть срочно убраны до 19.00!»
Алёне было восемь. Она постоянно влюблялась, и это удивляло ее сестер, потому что Катя и Вика, хотя и были старше, влюблялись крайне редко. У Алёны было прозвище «Девочка Нет!» Попросишь ее что-нибудь сделать – она сразу крикнет: «Нет! Ни за что! Фигушки!» И сразу сделает. А другие ответят: «Да-да, сейчас!» – а потом три часа надо ждать. И поэтому получалось, что «Девочка Нет» больше всех помогала с малышами.глава1д
Шестилетний Саша был великий химик. Он смешивал все подряд с чем попало и смотрел, что из этого выйдет. Например, смешает обувной крем с яблочным соком, пшикнет туда дезодорант из туалета и проверяет, взорвется это или не взорвётся. Больше всего страдали от Сашиных опытов продукты из холодильника, особенно мука и яйца, и жидкости с верхних полок в ванной. Однажды он случайно открыл, что укус и сода могут устроить большой бабах, если все правильно смешать, и с тех пор уксус и соду приходилось чуть ли не скотчем приклеивать к потолку, потому что Саша их вечно похищал. Свои таланты Саша скромно характеризовал так: «Теперь меня зовут Сверхспособность! Теперь меня зовут Мегамозг! Теперь меня зовут Летающая Тряпка!»
У четырехлетнего Кости плохо работала левая рука, и он немного хромал. Но хромота не мешала ему даже бегать, а вот руку приходилось постоянно разрабатывать, что было причиной вечных маминых беспокойств. Зная, что на левую руку он положиться не может, Костя все время ходил с деревянной саблей и мастерски умел бодаться. Саша и Костя могли существовать мирно не больше пяти минут в сутки. Даже в машине их нельзя было сажать рядом, а только еще через какого-нибудь ребенка. Зная твердость Костиной головы, Саша драться с ним боялся и предпочитал взрывать брата издали или обстреливать из катапульт. Заканчивалось все обычно тем, что Саша подбивал Косте глаз кубиком и прятался от его ярости под диваном, а Костя колотил по дивану саблей и кричал: «А-а! Убейте его по попе!»
Рите недавно исполнилось два. Она разговаривала еще плохо, но была очень круглая и вечно ела. Первый завтрак, второй завтрак, третий завтрак, а там уже и время обеда придет. Если же еду от нее прятали, Рита похищала из ванной мыло и обгрызала у него края. И еще Рита постоянно хотела именно те вещи, которые находятся в руках у ее братьев и сестер. Пеналы, рюкзаки, учебники – неважно что. Чтобы получить их, она устраивала дикие концерты. Поэтому другие дети вечно придумывали варианты, как ее обхитрить. Возьмут какой-нибудь носок или никому не нужную голову от куклы, и притворятся, что ни за что не дадут их Рите. Рита устроит концерт, получит голову куклы и побежит ее прятать. И все уже могут спокойно делать уроки.глава1е
Когда такая большая семья гуляла, то все охали. К ним часто подходили разные люди, особенно пожилые, и спрашивали:
– Это все ваши?
– Ну да, наши, – осторожно отвечали папа и мама.
Дома дети спали на двухэтажных кроватях, стоявших буквой П, а у младших, кроме того, были еще детские кроватки с вынутыми рейками боковой решетки. Потому что когда боковые рейки не мешают, кровать можно поставить вплотную к родительской и вкатывать-выкатывать туда детей, как колобков.
Но, несмотря на все ухищрения, в двухкомнатной квартире Гавриловы уже помещались плохо, ванная была вечно занята, дверь туалета то и дело сносили с петель, а отношения с соседями по подъезду были прохладными. Видимо, из-за внутренних перегородок дома, которые были очень тонкими и легко пропускали звуки. Большинство соседей еще более-менее входили в положение, но на втором этаже обитала одинокая старушка, которую вечно терзали подозрения, что детей ночами пилят тупой пилой.
– Почему они у вас так орали в час ночи?
– Потому что Рита хотела пойти в магазин, а другие дети ее успокаивали, – терпеливо объясняла мама.
– Вы родители! Объясните ей, что в час ночи магазины не работают!
– Мы объясняли, но она поверила только, когда мы отвезли ее в магазин на машине и показали, что он правда закрыт!
– Всё это мне не нравится! Я буду бдеть! – бледнея, говорила бабушка.
– Ну и бдите себе! – разрешала ей мама, но настроение у нее портилось.
Мама ходила из комнаты в комнату и умоляла детей говорить шепотом. Старшие дети с ней еще более-менее соглашались, но младшие совершенно не умели шептать.
– Мам, я же вчера правильно шептал, да? – вопили они из ванной через закрытую дверь.
Мама хваталась за голову, а папа говорил:
– Знаешь, мне кажется, я понял значение слова «орава»!
– И какое?
– Ты уверена, что нужно уточнять?
Бдительная бабушка очень доставала. Она не подозревала, что под разными именами и с разной внешностью уже стала популярным персонажем современной литературы. Папа, не зная, как ей еще отомстить, убил ее во множестве романов. Три раза бдительную бабушку сожгли огнем драконы. Два раза ее съели голодные гоблины, а один раз убийство совершилось в лифте и преступник ухитрился бесследно спрятать тело, пока лифт ехал с пятого этажа на третий.глава1ж
Как-то, когда дети в очередной раз расшумелись, бдительная бабушка вызвала полицию по поводу «подпольного производства на дому». Разоблачать производство приехало трое полицейских в бронежилетах и с автоматами. Поначалу они натолкались в коридор все разом и стали что-то выяснять, но мама заявила, что ничего с ними выяснять не будет, потому что один ребенок на горшке сидит, а другой сейчас проснется. Потом заявился Саша и стал просить у полицейского автомат. Он сказал, что стрелять не будет, а только посмотрит на пули. Полицейский автомата не дал, но, пока он спасал свое оружие от Саши, прицел автомата запутался в висевшей на вешалке сетчатой кофте, а выпутать его оказалось непросто, потому что в коридоре была жуткая теснота. Пока полицейские втроем выпутывали один автомат, явился Костя, победно неся перед собой горшок с результатами труда, потом проснулась Рита, и полицейские стали мало-помалу вытесняться на лестницу.
– А что вы тут хотя бы производите? – безнадежно спросил один, самый молодой.
– Ты еще не понял? Иди давай, иди! – сказал полицейский постарше и стал подталкивать его в спину вниз по лестнице.
Но все же отсутствие в квартире подпольной фабрики не улучшило отношений с бдительной бабушкой. Петя даже нарисовал на нее очень похожую карикатуру, под которой жирными буквами было написано: «Я БДЮ, БДЕЮ И БУДУ БДИТЬ!»
Бдительная бабушка продолжала доставать, хотя все и так уже ходили на цыпочках. Однажды мама села в коридоре на пол, заплакала и сказала: «Я так больше не могу!»
– Как «так»? – озадачился папа, выглядывая с ноутбуком из кухни, где он в очередной разбирался с бдительной соседкой, отправляя ей в банке с огурцами живых пираний.
– Нам здесь слишком тесно! Мы как сельди в бочке! Этот город меня съел! – повторила мама и заплакала еще громче.
Тогда папа и мама стали мечтать, что переедут жить на море в отдельный дом, где не будет соседей, а квартиру в большом городе сдадут. Прикинули, посчитали и решили рискнуть.
– Как хорошо, что тебе не надо работать! – сказала мама.
– Мне?! Я с утра до ночи работаю, а дети меня все время отрывают! – возмутился папа.
– Вот и хорошо! В доме у тебя будет свой кабинет! Мы будем ходить на цыпочках и тебе не мешать!
– Да! – воодушевился папа Гаврилов. – Настоящий кабинет с настоящим столом! Я обкручу дверь колючей проволокой под током, а возле нее поставлю волчьи капканы. Кроме того, в двери будут дырочки, через которые можно будет плеваться отравленными иглами.
http://www.pravmir.ru/bolshaya-semya-bunt-pupsikov/
Два ребенка – это уже много, а три – это еще мало. Общеизвестный факт
В городе Москве в двухкомнатной квартире жила-была семья Гавриловых. Семья состояла из папы, мамы и семи детей.
Папу звали Николай. Он писал фантастику и опасался ненадолго отойти от компьютера, чтобы мелкие дети не впечатали в текст какие-нибудь посторонние буквы. Но буквы еще ладно. Много хуже, когда дети случайно ухитрялись удалить кусок текста, а папа обнаруживал это только месяц спустя, когда начинал править книгу.
И еще папу всё время дергали, потому что он работал дома, а когда человек работает дома, всем кажется, что он всегда свободен. Поэтому папа вставал в четыре утра, прокрадывался с ноутбуком на кухню и замирал, когда слышал, что в соседней комнате по полу начинают стучать детские пятки. Это означало, что ему не удалось выбраться из комнаты незаметно и сейчас на нем повиснут один-два ноющих ребенка.
Маму звали Анна. Она работала в библиотечном центре главной умелой рукой в кружке «Умелые руки». Правда, чаще она сидела дома, потому что у нее рождался очередной малыш. И еще у мамы одно время был интернет-магазин развивающих игр и учебных пособий. Интернет-магазин находился на застекленном балконе. Там он обитал на множестве полок, которые папа сколотил, попадая молотком себе по пальцам. Детям очень нравилось, что у них есть свой магазин. А еще больше нравилось, когда мама в большой комнате собирает заказы, раскладывая на ковре десятки разных интересных игр.
Они тогда сидели и говорили друг другу: «Главное: ничего не трогать!» При этом старшие на всякий случай держали младших за руки. Младшие же или кусались, потому что не очень приятно, когда тебя держат, или проникались чувством ответственности и тоже поучали друг друга: «Главное, положить всё на место!» и «Главное, если открыл пакетик, потом его аккуратно закрыть!»
Но все равно, если мама ненадолго отлучалась, чтобы выключить молоко или ответить по телефону, покупателям уходили бандероли с неправильно рассортированными кубиками, выгрызенной мозаикой или совсем без фишек. А один заказчик получил в коробке папин тапок и был недоволен примерно в той же степени, что и папа. Они с папой потом долго созванивались, договариваясь, где им встретиться, чтобы вернуть тапок, но так и не встретились. Около полугода папа Гаврилов утаскивал второй тапок у кого-нибудь из детей или у мамы, а они его все хором разоблачали.
Кроме детей, умелых рук и игр, мама работала семейным доедалой. Как только у мамы появлялось свободное время, она сразу доедала всё с детских тарелок и спала.
– Меня не кантовать! – заявляла она.
Пете, самому старшему из гавриловских детей, было 15. Он целыми днями с кем-то таинственно разговаривал по телефону, выскакивая на лестничную площадку, где его могли слышать только пять этажей соседей, уроки делал глубокой ночью и дома отгораживался от братьев и сестер мебелью, на которую вешал таблички: «Не входить!» В школьных анкетах он писал, что единственный ребенок в семье, а на улице шел в стороне от всех, чтобы не подумали, что вся эта толпа – его родственники.
При этом, когда младшие дети иногда на неделю уезжали к бабушке, Петя явно скучал. Ходил по пустой квартире, заглядывал под кровати и задумчиво говорил: «Чего-то тихо как-то! А эти-то когда приедут? Скоро уже?»
Его сестре Вике было 13. Она не могла сесть за стол, пока на нем есть хотя бы одна крошка. И не могла лечь в кровать, пока не разгладит простыню так, что исчезнет последняя складочка. Еще Вика постоянно танцевала сама с собой и принципиально читала только те книги, в которых действуют или хотя бы просто попадаются лошади. Например, в «Войне и мире» лошади встречаются, значит «Войну и мир» она читала. А в «Горе от ума» лошадей нет, значит «Горе» оставалось навеки непрочитанным, хоть бы учительница повесилась на шторах. И неважно, что «Горе» в семь раз короче и в пять раз проще.
Домашнее задание Вика всегда выполняла с огромной тщательностью и по полчаса страдала, когда строчка подходила к полям, а у нее оставалось три буквы или цифры. На новую строчку переносить глупо, а если закончить эту, то придется залезть за поля!
Мама и папа не уставали удивляться, как Вика ухитряется совмещать в себе романтика, любящего лошадей, и все эти складочки на простынях, страдание из-за залезания на поля и крошки на столе.
Кате недавно исполнилось 11. У нее было прозвище «Екатерина Великая». Она единственная из всех детей знала пароль от «большого компьютера» и братьям и сестрам приходилось умолять ее, чтобы она его включила. «Зачем? А ты уроки сделала? Ты руки помыла? Ты вещи свои убрал? Зубы когда ты последний раз чистил?» – строго спрашивала Катя, после чего обличаемый с воплем «у-у-у» и слезами нетерпения на глазах мчался торопливо давиться кашей или чистить зубы.
Папе однажды это надоело, и он вообще удалил с компьютера пароль. Но от этого всем стало только хуже. Дети ссорились, каждый хотел смотреть или делать в компьютере что-то свое, а малыши вообще просидели перед монитором столько времени, что попадали со стульев. Так что пришлось вернуться к системе Катиного самовластия и опять всё стало спокойно.
В свободное от активного руководства время Катя вечно ходила по квартире и расклеивала желтые бумажки с объявлениями: «Стулья не красть! Они поставлены окончательно!» или «Поигранные игрушки должны быть срочно убраны до 19.00!»
Алёне было восемь. Она постоянно влюблялась, и это удивляло ее сестер, потому что Катя и Вика, хотя и были старше, влюблялись крайне редко. У Алёны было прозвище «Девочка Нет!» Попросишь ее что-нибудь сделать – она сразу крикнет: «Нет! Ни за что! Фигушки!» И сразу сделает. А другие ответят: «Да-да, сейчас!» – а потом три часа надо ждать. И поэтому получалось, что «Девочка Нет» больше всех помогала с малышами.глава1д
Шестилетний Саша был великий химик. Он смешивал все подряд с чем попало и смотрел, что из этого выйдет. Например, смешает обувной крем с яблочным соком, пшикнет туда дезодорант из туалета и проверяет, взорвется это или не взорвётся. Больше всего страдали от Сашиных опытов продукты из холодильника, особенно мука и яйца, и жидкости с верхних полок в ванной. Однажды он случайно открыл, что укус и сода могут устроить большой бабах, если все правильно смешать, и с тех пор уксус и соду приходилось чуть ли не скотчем приклеивать к потолку, потому что Саша их вечно похищал. Свои таланты Саша скромно характеризовал так: «Теперь меня зовут Сверхспособность! Теперь меня зовут Мегамозг! Теперь меня зовут Летающая Тряпка!»
У четырехлетнего Кости плохо работала левая рука, и он немного хромал. Но хромота не мешала ему даже бегать, а вот руку приходилось постоянно разрабатывать, что было причиной вечных маминых беспокойств. Зная, что на левую руку он положиться не может, Костя все время ходил с деревянной саблей и мастерски умел бодаться. Саша и Костя могли существовать мирно не больше пяти минут в сутки. Даже в машине их нельзя было сажать рядом, а только еще через какого-нибудь ребенка. Зная твердость Костиной головы, Саша драться с ним боялся и предпочитал взрывать брата издали или обстреливать из катапульт. Заканчивалось все обычно тем, что Саша подбивал Косте глаз кубиком и прятался от его ярости под диваном, а Костя колотил по дивану саблей и кричал: «А-а! Убейте его по попе!»
Рите недавно исполнилось два. Она разговаривала еще плохо, но была очень круглая и вечно ела. Первый завтрак, второй завтрак, третий завтрак, а там уже и время обеда придет. Если же еду от нее прятали, Рита похищала из ванной мыло и обгрызала у него края. И еще Рита постоянно хотела именно те вещи, которые находятся в руках у ее братьев и сестер. Пеналы, рюкзаки, учебники – неважно что. Чтобы получить их, она устраивала дикие концерты. Поэтому другие дети вечно придумывали варианты, как ее обхитрить. Возьмут какой-нибудь носок или никому не нужную голову от куклы, и притворятся, что ни за что не дадут их Рите. Рита устроит концерт, получит голову куклы и побежит ее прятать. И все уже могут спокойно делать уроки.глава1е
Когда такая большая семья гуляла, то все охали. К ним часто подходили разные люди, особенно пожилые, и спрашивали:
– Это все ваши?
– Ну да, наши, – осторожно отвечали папа и мама.
Дома дети спали на двухэтажных кроватях, стоявших буквой П, а у младших, кроме того, были еще детские кроватки с вынутыми рейками боковой решетки. Потому что когда боковые рейки не мешают, кровать можно поставить вплотную к родительской и вкатывать-выкатывать туда детей, как колобков.
Но, несмотря на все ухищрения, в двухкомнатной квартире Гавриловы уже помещались плохо, ванная была вечно занята, дверь туалета то и дело сносили с петель, а отношения с соседями по подъезду были прохладными. Видимо, из-за внутренних перегородок дома, которые были очень тонкими и легко пропускали звуки. Большинство соседей еще более-менее входили в положение, но на втором этаже обитала одинокая старушка, которую вечно терзали подозрения, что детей ночами пилят тупой пилой.
– Почему они у вас так орали в час ночи?
– Потому что Рита хотела пойти в магазин, а другие дети ее успокаивали, – терпеливо объясняла мама.
– Вы родители! Объясните ей, что в час ночи магазины не работают!
– Мы объясняли, но она поверила только, когда мы отвезли ее в магазин на машине и показали, что он правда закрыт!
– Всё это мне не нравится! Я буду бдеть! – бледнея, говорила бабушка.
– Ну и бдите себе! – разрешала ей мама, но настроение у нее портилось.
Мама ходила из комнаты в комнату и умоляла детей говорить шепотом. Старшие дети с ней еще более-менее соглашались, но младшие совершенно не умели шептать.
– Мам, я же вчера правильно шептал, да? – вопили они из ванной через закрытую дверь.
Мама хваталась за голову, а папа говорил:
– Знаешь, мне кажется, я понял значение слова «орава»!
– И какое?
– Ты уверена, что нужно уточнять?
Бдительная бабушка очень доставала. Она не подозревала, что под разными именами и с разной внешностью уже стала популярным персонажем современной литературы. Папа, не зная, как ей еще отомстить, убил ее во множестве романов. Три раза бдительную бабушку сожгли огнем драконы. Два раза ее съели голодные гоблины, а один раз убийство совершилось в лифте и преступник ухитрился бесследно спрятать тело, пока лифт ехал с пятого этажа на третий.глава1ж
Как-то, когда дети в очередной раз расшумелись, бдительная бабушка вызвала полицию по поводу «подпольного производства на дому». Разоблачать производство приехало трое полицейских в бронежилетах и с автоматами. Поначалу они натолкались в коридор все разом и стали что-то выяснять, но мама заявила, что ничего с ними выяснять не будет, потому что один ребенок на горшке сидит, а другой сейчас проснется. Потом заявился Саша и стал просить у полицейского автомат. Он сказал, что стрелять не будет, а только посмотрит на пули. Полицейский автомата не дал, но, пока он спасал свое оружие от Саши, прицел автомата запутался в висевшей на вешалке сетчатой кофте, а выпутать его оказалось непросто, потому что в коридоре была жуткая теснота. Пока полицейские втроем выпутывали один автомат, явился Костя, победно неся перед собой горшок с результатами труда, потом проснулась Рита, и полицейские стали мало-помалу вытесняться на лестницу.
– А что вы тут хотя бы производите? – безнадежно спросил один, самый молодой.
– Ты еще не понял? Иди давай, иди! – сказал полицейский постарше и стал подталкивать его в спину вниз по лестнице.
Но все же отсутствие в квартире подпольной фабрики не улучшило отношений с бдительной бабушкой. Петя даже нарисовал на нее очень похожую карикатуру, под которой жирными буквами было написано: «Я БДЮ, БДЕЮ И БУДУ БДИТЬ!»
Бдительная бабушка продолжала доставать, хотя все и так уже ходили на цыпочках. Однажды мама села в коридоре на пол, заплакала и сказала: «Я так больше не могу!»
– Как «так»? – озадачился папа, выглядывая с ноутбуком из кухни, где он в очередной разбирался с бдительной соседкой, отправляя ей в банке с огурцами живых пираний.
– Нам здесь слишком тесно! Мы как сельди в бочке! Этот город меня съел! – повторила мама и заплакала еще громче.
Тогда папа и мама стали мечтать, что переедут жить на море в отдельный дом, где не будет соседей, а квартиру в большом городе сдадут. Прикинули, посчитали и решили рискнуть.
– Как хорошо, что тебе не надо работать! – сказала мама.
– Мне?! Я с утра до ночи работаю, а дети меня все время отрывают! – возмутился папа.
– Вот и хорошо! В доме у тебя будет свой кабинет! Мы будем ходить на цыпочках и тебе не мешать!
– Да! – воодушевился папа Гаврилов. – Настоящий кабинет с настоящим столом! Я обкручу дверь колючей проволокой под током, а возле нее поставлю волчьи капканы. Кроме того, в двери будут дырочки, через которые можно будет плеваться отравленными иглами.
http://www.pravmir.ru/bolshaya-semya-bunt-pupsikov/
Случайности не случайны ;-)
===
У Бога все бывает вовремя, особенно для тех, кто умеет ждать.
===
У Бога все бывает вовремя, особенно для тех, кто умеет ждать.
-
Шелест
- Всего сообщений: 10713
- Зарегистрирован: 03.10.2014
- Откуда: Китеж-град
- Вероисповедание: православное
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Иван Шмелёв
Рождество
Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего — подскажет сердце.
Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас, повалит, — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит.
На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит — и рухнет мягко, как мука.
Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно.
Только в мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса… — вот радость!..
Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество.
Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща… У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу.
Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.
А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы — к Рождеству. Обоз? Ну будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из–под Самары.
Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, — “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев–глухарь… Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой… — ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат!.. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу, — и домой, чугункой. Чугунка? А железная дорога.
Выгодней в Москву обозом: свой овес–то, и лошади к продаже, своих заводов, с косяков степных.
Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, — там лошадями торговали, — стон стоит. А площадь эта… — как бы тебе сказать?.. — да попросторней будет, чем… знаешь, Эйфелева–то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из–под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да… с комнату, пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол–то замерзает… — розовый ледок на солонине.
Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту. А там — гусиный, куриный, утка, глухари–тетерьки, рябчик… Прямо из саней торговля.
И без весов, поштучно больше. Широка Россия, — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, — большие сани, — везут–смеются.
Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили.
Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях,— лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь,— тычинки.
У нашей елки… как отогреется, расправит лапы,— чаща. На Театральной площади, бывало,— лес. Стоят, в снегу. А снег повалит,— потерял дорогу!
Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: “Эй, сла–дкий сбитень! калачики горя–чи!..” В самоварах, на долгих дужках,— сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем,— душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый,— пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло!..
В Сочельник, под Рождество,— бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груши, шепталы…
Ставили под образа, на сено. Почему?.. А будто — дар Христу. Ну… будто Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота–то!.. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая…
Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды..!
На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе–то мерзлость, через нее–то звезды больше, разными огнями блещут, — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды — звон–то!
Морозный, гулкий, — прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, — древний звон, степенный, с глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца–начала… — гул и гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок,— мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон. И звезды.
Калитку тронешь,— так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко–тонко. По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… — синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки.
Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий,— плывет, не молкнет; сонный, звон–чудо, звон–виденье, славит Бога в вышних,— Рождество.
Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев–молитву, простой, особенный какой–то, детский, теплый… — и почему–то видится кроватка, звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума…
И почему–то кажется, что давний–давний тот напев священный… был всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.
Идешь из церкви. Все — другое. Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо.
Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко.
Она голубоватая, Святая.
Бывало, думал: “Если к ней идти — придешь туда. Вот, прийти бы…и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь — и думаешь: “Волсви же со звездою путеше–эствуют!..”
Волсви?.. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки,— думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду.
А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься… Видишь — кормушка, с сеном, светлый–светлый мальчик, ручкой манит?..
Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи, склонились… и цари, волхвы…
И вот, подходят волки. Их у нас в России мно–го!.. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят?
Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды… все звезды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну, конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки…
Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой… Крикнешь в конуру — “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий.
Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И — на душе тепло, от счастья.
Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем… Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой!.. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет — “выкормочек мой… растешь”… Подбитый Барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами “фонари”.
И будет говорить стихи.
Я помню:
И пусть ничто–с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно–с проказник
В сей день Христова Рождества!
В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца.
И непременно загляну за печку, где плита: стоит?.. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту,— свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит… Кучер говорил: “Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья!
Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, “пятак”, как плошка.
А вдруг соскочит и загрызет?.. Как–то она загромыхала ночью, напугала.
И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат–пылают. Тихий свет, святой.
В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, — звездочки, в лесу как будто…
А завтра!..
А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром.
Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая.
Вот мо–роз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит “славить”. Мишка Драп несет Звезду на палке — картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые,— свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.
— “Волхи же со Звездою питушествуют!” — весело говорит Зола.
Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет…
Он взмахивает черным пальцем и начинают хором:
Рождество Твое. Христе Бо–же наш…
Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
— Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! — говорит Зола.
— Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!
Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону.
Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.
— Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины! Плешкин взмахивает мечом.
Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:
Приходили вол–хи,
Приносили бол–хи,
Приходили вол–хари,
Приносили бол–хари,
Ирод ты Ирод,
Чего ты родился,
Чего не крестился,
Я царь — Ка–стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!
Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком.
Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:
— Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим–носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не бросим!
Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода “подлинней”, но никогда почему–то не приходит.
Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят–уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это — “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.
— Береги шубы! — кричат в передней.
Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить.
Все затыкают уши, но музыканты все играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уже и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где–то гармоника играет, топотанье… — должно быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды.
Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
Рождество
Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего — подскажет сердце.
Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас, повалит, — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит.
На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит — и рухнет мягко, как мука.
Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно.
Только в мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса… — вот радость!..
Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество.
Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща… У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу.
Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.
А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы — к Рождеству. Обоз? Ну будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из–под Самары.
Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, — “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев–глухарь… Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой… — ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат!.. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу, — и домой, чугункой. Чугунка? А железная дорога.
Выгодней в Москву обозом: свой овес–то, и лошади к продаже, своих заводов, с косяков степных.
Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, — там лошадями торговали, — стон стоит. А площадь эта… — как бы тебе сказать?.. — да попросторней будет, чем… знаешь, Эйфелева–то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из–под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да… с комнату, пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол–то замерзает… — розовый ледок на солонине.
Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту. А там — гусиный, куриный, утка, глухари–тетерьки, рябчик… Прямо из саней торговля.
И без весов, поштучно больше. Широка Россия, — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, — большие сани, — везут–смеются.
Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили.
Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях,— лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь,— тычинки.
У нашей елки… как отогреется, расправит лапы,— чаща. На Театральной площади, бывало,— лес. Стоят, в снегу. А снег повалит,— потерял дорогу!
Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: “Эй, сла–дкий сбитень! калачики горя–чи!..” В самоварах, на долгих дужках,— сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем,— душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый,— пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло!..
В Сочельник, под Рождество,— бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груши, шепталы…
Ставили под образа, на сено. Почему?.. А будто — дар Христу. Ну… будто Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота–то!.. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая…
Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды..!
На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе–то мерзлость, через нее–то звезды больше, разными огнями блещут, — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды — звон–то!
Морозный, гулкий, — прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, — древний звон, степенный, с глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца–начала… — гул и гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок,— мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон. И звезды.
Калитку тронешь,— так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко–тонко. По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… — синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки.
Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий,— плывет, не молкнет; сонный, звон–чудо, звон–виденье, славит Бога в вышних,— Рождество.
Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев–молитву, простой, особенный какой–то, детский, теплый… — и почему–то видится кроватка, звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума…
И почему–то кажется, что давний–давний тот напев священный… был всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.
Идешь из церкви. Все — другое. Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо.
Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко.
Она голубоватая, Святая.
Бывало, думал: “Если к ней идти — придешь туда. Вот, прийти бы…и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь — и думаешь: “Волсви же со звездою путеше–эствуют!..”
Волсви?.. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки,— думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду.
А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься… Видишь — кормушка, с сеном, светлый–светлый мальчик, ручкой манит?..
Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи, склонились… и цари, волхвы…
И вот, подходят волки. Их у нас в России мно–го!.. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят?
Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды… все звезды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну, конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки…
Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой… Крикнешь в конуру — “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий.
Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И — на душе тепло, от счастья.
Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем… Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой!.. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет — “выкормочек мой… растешь”… Подбитый Барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами “фонари”.
И будет говорить стихи.
Я помню:
И пусть ничто–с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно–с проказник
В сей день Христова Рождества!
В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца.
И непременно загляну за печку, где плита: стоит?.. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту,— свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит… Кучер говорил: “Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья!
Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, “пятак”, как плошка.
А вдруг соскочит и загрызет?.. Как–то она загромыхала ночью, напугала.
И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат–пылают. Тихий свет, святой.
В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, — звездочки, в лесу как будто…
А завтра!..
А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром.
Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая.
Вот мо–роз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит “славить”. Мишка Драп несет Звезду на палке — картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые,— свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.
— “Волхи же со Звездою питушествуют!” — весело говорит Зола.
Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет…
Он взмахивает черным пальцем и начинают хором:
Рождество Твое. Христе Бо–же наш…
Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
— Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! — говорит Зола.
— Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!
Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону.
Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.
— Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины! Плешкин взмахивает мечом.
Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:
Приходили вол–хи,
Приносили бол–хи,
Приходили вол–хари,
Приносили бол–хари,
Ирод ты Ирод,
Чего ты родился,
Чего не крестился,
Я царь — Ка–стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!
Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком.
Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:
— Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим–носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не бросим!
Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода “подлинней”, но никогда почему–то не приходит.
Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят–уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это — “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.
— Береги шубы! — кричат в передней.
Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить.
Все затыкают уши, но музыканты все играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уже и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где–то гармоника играет, топотанье… — должно быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды.
Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
-
ВераNika
- Модератор
- Всего сообщений: 10026
- Зарегистрирован: 24.03.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Имя в крещении: Вера
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Ира, не знаю куда..
В Израиле в городе Назарете живёт семья бывших питерцев, где мальчик лет пяти (теперь уже побольше) сохранил - хвала родителям! - свой русский язык, для пущего развития которого (и чтобы повидаться с бабушкой и дедом) был как-то на лето отправлен в город своего рождения.
Гулять его пустили по Летнему саду, где увидел он, как на скамье сидит и плачет ветхая старушка. Мальчик по общительности нрава подошёл к ней и спросил, о чём она так плачет.
И старушка объяснила, что болеет, маленькая пенсия, и ту задерживают, и вообще на старости лет жить очень тяжко.
- Не плачь, бабушка, - сказал ей сердобольный мальчик, - ты ещё поправишься, и пенсию пришлют, всё будет хорошо.
- Спасибо тебе, милый, - растроганно произнесла старушка. - Сам-то ты откуда будешь, такой добрый и красивый?
Мальчик, надо сказать, был и вправду очень симпатичным образцом юного иудея: длинные золотистые локоны, голубые ясные глаза - не зря в наших краях когда-то долго жили северные рыцари-крестоносцы. И на вопрос, откуда он, мальчик ответил честно и прямо:
- Я из Назарета.
И старая старушка упала в обморок. Когда она очнулась, золотоволосого мальчика уже, естественно, не было.
(Игорь Губерман)
В Израиле в городе Назарете живёт семья бывших питерцев, где мальчик лет пяти (теперь уже побольше) сохранил - хвала родителям! - свой русский язык, для пущего развития которого (и чтобы повидаться с бабушкой и дедом) был как-то на лето отправлен в город своего рождения.
Гулять его пустили по Летнему саду, где увидел он, как на скамье сидит и плачет ветхая старушка. Мальчик по общительности нрава подошёл к ней и спросил, о чём она так плачет.
И старушка объяснила, что болеет, маленькая пенсия, и ту задерживают, и вообще на старости лет жить очень тяжко.
- Не плачь, бабушка, - сказал ей сердобольный мальчик, - ты ещё поправишься, и пенсию пришлют, всё будет хорошо.
- Спасибо тебе, милый, - растроганно произнесла старушка. - Сам-то ты откуда будешь, такой добрый и красивый?
Мальчик, надо сказать, был и вправду очень симпатичным образцом юного иудея: длинные золотистые локоны, голубые ясные глаза - не зря в наших краях когда-то долго жили северные рыцари-крестоносцы. И на вопрос, откуда он, мальчик ответил честно и прямо:
- Я из Назарета.
И старая старушка упала в обморок. Когда она очнулась, золотоволосого мальчика уже, естественно, не было.
(Игорь Губерман)
Молись и радуйся. Бог всё устроит.
Преподобный Паисий Святогорец
Преподобный Паисий Святогорец
-
ВераNika
- Модератор
- Всего сообщений: 10026
- Зарегистрирован: 24.03.2012
- Откуда: Россия
- Вероисповедание: православное
- Имя в крещении: Вера
- Ко мне обращаться: на "ты"
Re: Вот такая разная жизнь - рассказы
Рассказ «Иван»
Помню, как он впервые пришел к нам в храм: такой забавный мужичок-лесовичок. Небольшого роста, полный. Робко подошел ко мне и попросил поговорить с ним.
Сказал, что тяжело болен, и жить ему осталось недолго. «Если сделать операцию, врачи говорят, проживу еще шесть месяцев, а если не сделать, то полгода», невесело пошутил он. «За свои 66 лет, я как-то никогда не задумывался ни о жизни, ни о смерти, а вот сейчас хочешь, не хочешь, а нужно готовиться. Помоги мне, батюшка!».
Он стал часто приходить на службы, читал Евангелие. Регулярно причащался, но одного я никак не мог от него добиться. Очень уж мне хотелось, чтобы он покаялся.
Не так, как часто говорят люди, приходя на исповедь. «Грешен». Спросишь: «В чем». Ответ: «Во всем». И молчок, «зубы на крючок». И как ты его не раскачивай, – ну не видит человек в себе греха, хоть ты его палкой бей.
Мы каждый день молимся молитвами святых. А они себя самыми грешными считали.
Читаешь: «Я хуже всех людей».
Думаешь: «Что, даже хуже моих соседей»?
Не понимаем, что чем выше поднимается в духовном плане человек, тем больше ему открывается его несовершенство, греховность натуры. Это как взять листок белой бумаги и поднести его к источнику света. С виду листок весь белый, а в свете чего только не увидишь: и вкрапления какие-то, палочки.
Вот и человек, чем ближе к Христу, тем больше видит себя дрянью.
Никак я не мог этой мысли Ивану донести. Нет у него грехов, и все тут. Вроде искренний человек, старается, молится, а ничего в себе увидеть не может.
Долго мы с ним боролись, может, и дальше бы продолжали, да срок поджимал. Начались у Ивана боли. Стал он в храм приходить реже. По человечески мне его было жалко, но ничего не поделаешь. Бог его больше моего пожалел, – дал такую язву в плоть. Неужто было бы хорошо, если бы он умер внезапно, – во сне, например? Пришел из пивной, или гаража, лег подремать – и не проснулся. Болезнь дана была Ивану во спасение, и мы обязаны были успеть.
Однажды звонок: «Батюшка, Иван разум потерял. Можно его еще хоть разочек причастить»? Всякий раз после причастия ему становилось легче. Поехали в его деревеньку. Дом их стоит на отшибе, метров за сто от всех остальных. Захожу и вижу Ивана.
Сидит Иван на кровати, он уже не мог вставать, доволен жизнью, улыбается. Увидел меня, обрадовался, а потом задумался и спрашивает: «А ты как попал сюда? Ведь тебя же здесь не было».
Оказывается метастазы, проникнув в головной мозг и нарушив органику, вернули его сознание по времени лет на тридцать назад:
Он сидел у себя на кровати, а вокруг него шумел своей жизнью большой сибирский город, в котором он когда-то жил. Он видел себя на зеленом газоне в самом его центре, кругом неслись и гудели машины, сновал поток людей. Все были заняты своим делом, и никто не обращал внимания на Ивана.
И вдруг он увидел напротив себя на этом же газоне священника, к которому он подойдет только через тридцать лет: «Неужели и ты был тогда в моей жизни»? Я решил немного подыграть ему и сказал: «Да, я всегда был рядом. А сейчас давай будем собороваться, и я тебя причащу». Он охотно согласился. За эти полгода Иван полюбил молиться.
Через два дня, утром в воскресение перед самой Литургией я увидел его, входящим в храм. Он был в полном разуме, шел ко мне и улыбался:
«Батюшка, я все понял, я понял, чего ты от меня добиваешься».
И я, наконец, услышал исповедь, настоящую, ту самую, которую так ждал. Я его разрешил, он смог еще быть на службе, причастился, и только после этого уехал. Перед тем, как уехать, он сказал: «Приди ко мне, когда буду умирать». Я обещал.
Наверное, через день мне позвонила его дочь:
– Вы просили сообщить, – отец умирает. Он периодически теряет сознание.
Я вошел к нему в комнату. Иван лежал на спине и тихо стонал. Его голова раскалывалась от боли. Я сел рядом с ним и тихонько позвал:
– Иван, ты слышишь меня? Это я. Я пришел к тебе, как обещал. Если ты меня слышишь, открой глаза.
Он открыл глаза, уже мутные от боли, посмотрел на меня и улыбнулся. Не знаю, видел он меня или нет? Может, по голосу узнал. Улыбнувшись в ответ, я сказал ему: – Иван, сейчас ты причастишься, в последний раз. Сможешь? Он закрыл глаза в знак согласия. Я его причастил и умирающий ушел в забытье.
Уже потом его вдова сказала мне по телефону, что Иван пред кончиной пришел в себя. «У меня ничего не болит», сказал он, улыбнулся и почил.
Отпевал я его на дому, в той комнате, где он и умер. Почему-то на отпевании никого не было. Видимо время было неудобное. Когда пришел отпевать, посмотрел на лицо Ивана, и остановился в изумлении:
Вместо добродушного простоватого мужичка-лесовичка, в гробу лежал древний римлянин, и не просто римлянин, а римский патриций. Лицо изменилось и превратилось в Лик. Словно на привычных узнаваемых чертах лица, проступило новое внутреннее состояние его души. Мы успели, Иван...
О, великая тайна смерти, одновременно и пугающая, и завораживающая. Она все расставляет по своим местам. То, что еще вчера казалось таким важным и нужным, оказывается не имеющим никакой цены, а на то, что прежде и внимания не обращали, становится во главу угла всего нашего бытия – и прошлого и будущего.
Не нужно плакать об умерших, дело сделано, жизнь прожита. Нужно жалеть живых, пока есть время. А оно обманчиво, течет незаметно, и заканчивается внезапно. Там времени нет, там – вечность.
Родственники Ивана почти не заходят в храм. Никто не заказывает в его память панихид и поминальных служб. Но я поминаю его и без них, потому что мы с ним за те полгода стали друзьями, а друзей просто так не бросают.
Иерей Александр Дьяченко
Помню, как он впервые пришел к нам в храм: такой забавный мужичок-лесовичок. Небольшого роста, полный. Робко подошел ко мне и попросил поговорить с ним.
Сказал, что тяжело болен, и жить ему осталось недолго. «Если сделать операцию, врачи говорят, проживу еще шесть месяцев, а если не сделать, то полгода», невесело пошутил он. «За свои 66 лет, я как-то никогда не задумывался ни о жизни, ни о смерти, а вот сейчас хочешь, не хочешь, а нужно готовиться. Помоги мне, батюшка!».
Он стал часто приходить на службы, читал Евангелие. Регулярно причащался, но одного я никак не мог от него добиться. Очень уж мне хотелось, чтобы он покаялся.
Не так, как часто говорят люди, приходя на исповедь. «Грешен». Спросишь: «В чем». Ответ: «Во всем». И молчок, «зубы на крючок». И как ты его не раскачивай, – ну не видит человек в себе греха, хоть ты его палкой бей.
Мы каждый день молимся молитвами святых. А они себя самыми грешными считали.
Читаешь: «Я хуже всех людей».
Думаешь: «Что, даже хуже моих соседей»?
Не понимаем, что чем выше поднимается в духовном плане человек, тем больше ему открывается его несовершенство, греховность натуры. Это как взять листок белой бумаги и поднести его к источнику света. С виду листок весь белый, а в свете чего только не увидишь: и вкрапления какие-то, палочки.
Вот и человек, чем ближе к Христу, тем больше видит себя дрянью.
Никак я не мог этой мысли Ивану донести. Нет у него грехов, и все тут. Вроде искренний человек, старается, молится, а ничего в себе увидеть не может.
Долго мы с ним боролись, может, и дальше бы продолжали, да срок поджимал. Начались у Ивана боли. Стал он в храм приходить реже. По человечески мне его было жалко, но ничего не поделаешь. Бог его больше моего пожалел, – дал такую язву в плоть. Неужто было бы хорошо, если бы он умер внезапно, – во сне, например? Пришел из пивной, или гаража, лег подремать – и не проснулся. Болезнь дана была Ивану во спасение, и мы обязаны были успеть.
Однажды звонок: «Батюшка, Иван разум потерял. Можно его еще хоть разочек причастить»? Всякий раз после причастия ему становилось легче. Поехали в его деревеньку. Дом их стоит на отшибе, метров за сто от всех остальных. Захожу и вижу Ивана.
Сидит Иван на кровати, он уже не мог вставать, доволен жизнью, улыбается. Увидел меня, обрадовался, а потом задумался и спрашивает: «А ты как попал сюда? Ведь тебя же здесь не было».
Оказывается метастазы, проникнув в головной мозг и нарушив органику, вернули его сознание по времени лет на тридцать назад:
Он сидел у себя на кровати, а вокруг него шумел своей жизнью большой сибирский город, в котором он когда-то жил. Он видел себя на зеленом газоне в самом его центре, кругом неслись и гудели машины, сновал поток людей. Все были заняты своим делом, и никто не обращал внимания на Ивана.
И вдруг он увидел напротив себя на этом же газоне священника, к которому он подойдет только через тридцать лет: «Неужели и ты был тогда в моей жизни»? Я решил немного подыграть ему и сказал: «Да, я всегда был рядом. А сейчас давай будем собороваться, и я тебя причащу». Он охотно согласился. За эти полгода Иван полюбил молиться.
Через два дня, утром в воскресение перед самой Литургией я увидел его, входящим в храм. Он был в полном разуме, шел ко мне и улыбался:
«Батюшка, я все понял, я понял, чего ты от меня добиваешься».
И я, наконец, услышал исповедь, настоящую, ту самую, которую так ждал. Я его разрешил, он смог еще быть на службе, причастился, и только после этого уехал. Перед тем, как уехать, он сказал: «Приди ко мне, когда буду умирать». Я обещал.
Наверное, через день мне позвонила его дочь:
– Вы просили сообщить, – отец умирает. Он периодически теряет сознание.
Я вошел к нему в комнату. Иван лежал на спине и тихо стонал. Его голова раскалывалась от боли. Я сел рядом с ним и тихонько позвал:
– Иван, ты слышишь меня? Это я. Я пришел к тебе, как обещал. Если ты меня слышишь, открой глаза.
Он открыл глаза, уже мутные от боли, посмотрел на меня и улыбнулся. Не знаю, видел он меня или нет? Может, по голосу узнал. Улыбнувшись в ответ, я сказал ему: – Иван, сейчас ты причастишься, в последний раз. Сможешь? Он закрыл глаза в знак согласия. Я его причастил и умирающий ушел в забытье.
Уже потом его вдова сказала мне по телефону, что Иван пред кончиной пришел в себя. «У меня ничего не болит», сказал он, улыбнулся и почил.
Отпевал я его на дому, в той комнате, где он и умер. Почему-то на отпевании никого не было. Видимо время было неудобное. Когда пришел отпевать, посмотрел на лицо Ивана, и остановился в изумлении:
Вместо добродушного простоватого мужичка-лесовичка, в гробу лежал древний римлянин, и не просто римлянин, а римский патриций. Лицо изменилось и превратилось в Лик. Словно на привычных узнаваемых чертах лица, проступило новое внутреннее состояние его души. Мы успели, Иван...
О, великая тайна смерти, одновременно и пугающая, и завораживающая. Она все расставляет по своим местам. То, что еще вчера казалось таким важным и нужным, оказывается не имеющим никакой цены, а на то, что прежде и внимания не обращали, становится во главу угла всего нашего бытия – и прошлого и будущего.
Не нужно плакать об умерших, дело сделано, жизнь прожита. Нужно жалеть живых, пока есть время. А оно обманчиво, течет незаметно, и заканчивается внезапно. Там времени нет, там – вечность.
Родственники Ивана почти не заходят в храм. Никто не заказывает в его память панихид и поминальных служб. Но я поминаю его и без них, потому что мы с ним за те полгода стали друзьями, а друзей просто так не бросают.
Иерей Александр Дьяченко
Молись и радуйся. Бог всё устроит.
Преподобный Паисий Святогорец
Преподобный Паисий Святогорец
-
- Похожие темы
- Ответы
- Просмотры
- Последнее сообщение
-
- 2 Ответы
- 1284 Просмотры
-
Последнее сообщение Олег Михайлов
-
- 70 Ответы
- 7492 Просмотры
-
Последнее сообщение Василиса
-
- 2 Ответы
- 1479 Просмотры
-
Последнее сообщение Марта Васильева
-
- 140 Ответы
- 8822 Просмотры
-
Последнее сообщение Лунная Лиса
Мобильная версия