Вот такая разная жизнь - рассказыЛитература

Обмен впечатлениями о прочитанных книгах

Модератор: Пиона

Аватара пользователя
Автор темы
Лунная Лиса
Всего сообщений: 14029
Зарегистрирован: 25.08.2010
Откуда: из ребра Адама
Вероисповедание: православное
Дочерей: 2
Образование: высшее
Профессия: дворник
Ко мне обращаться: на "вы"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Лунная Лиса »

....По совету батюшки я тогда уже овладел несколькими строительными специальностями и вообще — научился не ждать зарплату по полгода от вороватых директоров предприятий, а зарабатывать деньги самостоятельно. Так, одно время я делал памятники на кладбище. Недорогие, из цемента с мраморной крошкой. Как раз для тех, кто не мог себе позволить гранитные монументы. Каждый день в мастерской я тюкал молотком по резцу, выбивая на плитах имена, даты и стандартные надписи вроде «Помним, любим, скорбим». Однажды я посмотрел в тетрадку, куда записывал заказы, и вдруг понял, что за пару лет этой работы в основном делал памятники не старикам и старушкам, а мужчинам в возрасте не старше сорока пяти. Почему так было — судить не берусь. Но эту часть статистики «демографической ямы» я в девяностые сам фиксировал на камне резцом. Умирали нестарые еще мужики, в самом расцвете. Одни спивались, у других не выдерживало сердце, третьи вообще сгорали как свечки непонятно от чего. Безнадега, разлитая в воздухе, не способствовала жизни.

И вот сквозь эту безнадегу мы с женой катили колясочки с новорожденными нашими малышами. Народ в провинции простой и непосредственный, поэтому, на прогулках нам доводилось слышать весь спектр мнений о себе. От жалобно-причитающего «Ох, миленькие, да как же это вас, бедных угораздило-то? Да вы ж бы хоть поостереглись! Ну куда сейчас рожать столько?»до откровенно-злобного ...
Ходить по воде..или как пережить кризис при помощи пшенички
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
Реклама
Аватара пользователя
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Шелест »

Дашин кошелёк.

Лариса Васильевна, учитель английского языка, не любила 8 Марта. Во-первых, эта дата часто приходилась на Великий пост, и не хотелось принимать участия в застольях, во-вторых, праздник казался ей неискренним. Мужчины с тюльпанами в руках всё равно не уступали женщинам место в транспорте, а дома приходилось мыть посуду.

Ещё она переживала о малоимущих семьях, которым нелегко было в этот день на фоне обеспеченных, наперебой подносящих учителям цветы и коробки конфет. Особенно неловко было в канун 8 Марта идти к больным детям домой. Но расписание не отменишь, и ранним утром в плотной толпе пассажиров Лариса Васильевна вошла в вестибюль метро.

Было сыро, тысячи пар ног втащили слякоть с улицы. Ларису Васильевну подтолкнули к турникету, она перешагнула гребёнку эскалатора и вдруг увидела под ногами образок. Богородица? Эскалатор двигался вниз, наклониться и поднять было уже невозможно. Не раздумывая, Лариса Васильевна поднялась обратно по соседней лестнице, миновала турникет и, прежде чем ступить на эскалатор, быстро наклонилась и подняла иконку. Слава Богу! Не затоптали! Она протёрла платочком маленький образ. Казанская. Вспомнила: давно на Руси известно, что именно Казанской Богородицы образ приводит людей к вере. В душе потеплело. Лариса Васильевна положила иконку в кошелёк рядом с проездным билетом.

Первый урок был у Даши. Лариса Васильевна занималась с девочкой не первый год и радовалась её успехам. В конце урока Даша торжественно встала: «Дорогая Лариса Васильевна! Поздравляю вас с наступающим международным женским днём 8 Марта!» — и, смущаясь, протянула ей небольшую коробку. В коробке оказался кошелёк и поздравительная открытка. Отказаться было невозможно. «Забавно! Кошелёк учителю — это только ребёнок может придумать. Но какая девчонка славная!» — думала Лариса Васильевна, торопясь к автобусной остановке. Она вынула из сумки кошелёк, чтобы достать проездной, и опять увидела иконку. «Пресвятая Богородице, спаси нас! — привычно помолилась Лариса Васильевна, но потом горячо прошептала: — Спаси Дашу и исцели! Даруй ей веру непостыдну и любовь нелицемерну!» Она опустила кошелёк в большую учительскую сумку и шагнула в автобус.

Народу было много. Сзади, крепко подпирая её, кто-то ворочался. Почувствовав неладное, Лариса Васильевна оглянулась: какая то женщина в грязно-голубой куртке быстро соскочила со ступеньки автобуса. Двери захлопнулись, автобус тронулся, большая учительская сумка была открыта. Протиснувшись в салон, Лариса Васильевна осмотрела её. Цела, только молния открыта. Кошелька, конечно, не было. Вот учебники, вот Дашин подарок, а кошелька нет. Жаль. Удобный, кожаный, подаренный мужем на Рождество. Денег в нём было немного, да и проездной она вынула, но неприятно как! Лариса Васильевна вспомнила про образок — обрела и утратила? «Пресвятая Богородица! Спаси эту заблудшую!» — попросила она про женщину в голубой куртке и решила больше не огорчаться. Возвращаясь домой, Лариса Васильевна размышляла о происшествии: удивительно, как Господь управил — Дашин кошелек оказался кстати!

…Во время весенних каникул Лариса Васильевна организовала экскурсию в храм Рождества Пресвятой Богородицы в Старом Симонове. День выдался солнечным и ветреным. По синему небу радостно неслись облака, ледок на лужах подтаял. От метро до церкви с разговорами дошли быстро. Ларисе Васильевне хотелось передать детям впечатление от первого посещения храма, освящённого самим Сергием Радонежским. Она помнила своё волнение: какие древние святыни! Куликовская битва — так давно, история, и вот они — могилы святых Пересвета и Осляби, такие почитаемые и родные. Глядя на серьёзные лица детей, впервые возжигавших свечи перед старинными иконами, Лариса Васильевна подумала, что экскурсия удалась.

— А теперь задавайте вопросы! — сказал батюшка после рассказа о подвиге героев-иноков.
— Скажите, пожалуйста, — послышался тихий голосок Даши, — почему перед этой иконой висят кольца и крестики?
— Это благодарность тех, кто получил помощь от Пресвятой Богородицы по своим молитвам.
— А какую помощь? — допытывалась Даша.

— Ну, кто здоровье, кто удачу в работе, в общем, кто что просил, — терпеливо объяснял батюшка.
— Так это что? Чудо? — Даша изумилась.
— Думаю, да, — улыбнулся священник.
— А последнее чудо какое? Вы можете нам рассказать? — совсем осмелела Даша.
— Последнее? — задумался батюшка. — Пожалуй, могу. На днях ко мне приходила одна раба Божия и поведала о себе, что она воровка и давно этим промышляет. Седьмого марта, то есть месяц назад, в автобусной давке она вытащила у кого-то кошелёк. Открыла — а там и денег-то всего ничего, поживиться нечем, но лежит маленькая иконка Богородицы. Кошелёк она сразу выбросила — улика, а вот образок оставила себе. Молиться на него стала, просить у Матери Божией заступничества. Видно, надоела ей такая жизнь, а как из неё выскочить — не знает, у них ведь свои законы, и жестокие. Да ещё упала и правую руку сломала, воровать несподручно. Возвращалась из травмпункта, где ей гипс наложили, зашла к нам. Так мы с ней и встретились. Просит найти ей работу при церкви.

— Батюшка, помогите ей, — заволновались дети.
— Да, надо помочь, но не так это просто. Видимо, придётся направить её трудницей в монастырь подальше от Москвы. Там у них сельское хозяйство, пусть поработает во славу Божию.

На обратном пути вопросам не было конца: и почему Сергий Радонежский преподобный, и кто такие трудники, и как это — работать во славу Божию. А Даша задумчиво произнесла: «Я бы хотела увидеть этот образ, который женщина с кошельком вытащила». «Она спасение своё вытащила», — подумала Лариса Васильевна и внезапно дрогнувшим голосом сказала:
— Думаю, это Казанская икона Богоматери. На Руси давно известно, что этот образ приводит людей к вере.

И.В. Турковская

Изображение
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
irinavaleria
Всего сообщений: 3252
Зарегистрирован: 30.03.2013
Откуда: Nederland
Вероисповедание: православное
Имя в крещении: Irina
Сыновей: 1
Дочерей: 1
Образование: среднее
Профессия: Волонтёр
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение irinavaleria »

Каково твое усердие?
Автор: Прот. Стефанос Анагностопулос
В одной из статей журнала “Эфимериос” (1.11.1956), которая хранилась в архиве
приснопамятного старца, отца Арсения Комбуяса, из монастыря Богородицы Скоропослушницы в Навпактосе,
описан следующий случай:

Один ревностный и очень деятельный священник однажды увидел сон. Он рассказывает о нем так:
“Я сидел в кресле, изможденный и утомленный работой. Тело мое болело от усталости.
Многие в моем приходе искали драгоценную “жемчужину”. И многим удалось найти ее.
Приход процветал во всех смыслах этого слова. Душа моя была полна радости, надежды и смелости.
Проповеди мои производили на всех большое впечатление. Множество людей приходило на исповедь.
Церковь всегда была переполнена. Мне удалось воодушевить весь свой приход. Довольный всем этим,
я каждый день трудился до изнеможения. Размышляя об этом, я не заметил, как уснул.
И увидел следующее: Незнакомец вошел в мою комнату без стука. Лицо его излучало добро и духовный свет.
Он был хорошо одет и держал в руке какие-то приспособления из химической лаборатории.
Весь его вид производил странное впечатление. Незнакомец подошел ко мне. Протянув руку, чтобы поприветствовать меня, он спросил: – Каково твое усердие? Этот вопрос вызвал у меня большую радость.
Потому что я был весьма доволен своей усердностью. У меня ни было никаких сомнений в том,
что и незнакомец будет очень рад, если узнает об этом. Тогда, насколько я помню из своего сна,
чтобы показать ему, какую ценность имеет мое усердие, я будто бы достал из своей груди некую плотную массу, которая сияла, как золото. Я положил ее в руку незнакомца. – Это мое усердие.
Он взял его и аккуратно взвесил на своих весах: – Весит пятьдесят килограмм, – серьезно заметил он.
Я едва мог сдержать радость, услышав эту цифру. Незнакомец же, с неизменно серьезным выражением лица, записал этот вес на бумаге и продолжил свои анализы. Он разломил эту массу на фрагменты,
положил их в особую химическую посуду и поставил на огонь. Когда масса расплавилась,
он снял ее с огня и принялся разделять на составляющие элементы. Вновь затвердев,
они приняли причудливые формы. Он постучал по ним молоточком, взвесил и записал вес каждого фрагмента. Закончив, он бросил на меня полный жалости взгляд и сказал: –
Надеюсь, Господь сжалуется над тобой и ты спасешься. В этот миг он исчез.
На бумаге, которую он оставил на столе, было написано следующее:
“Анализ усердия иерея Х. Тщательный анализ выявил наличие следующих элементов:
– фанатизм: 5 кг
– любославие: 15 кг
– любостяжание: 12 кг
– стремление к уважению и власти над душами: 8 кг
– показное старание: 9 кг 980 г
– любовь к Богу: 10 г
– любовь к людям: 10 г
Итого: 50 кг”.

Странное поведение незнакомца и взгляд, с которым он со мной попрощался, повергли меня в беспокойство.
Но когда я увидел результат его анализа, мои ноги подкосились. Я хотел было поставить
под сомнение верность его подсчетов. Но в тот же миг я услышал вздох незнакомца,
который достиг входной двери. Я успокоился и решил мыслить хладнокровно. Но пока я думал,
все вокруг меня померкло. И я не мог прочесть написанное на бумаге, которую держал в руке.
Меня охватило волнение и страх. Мои уста прокричали: – Господи, спаси меня.
Я вновь взглянул на лист бумаги. Внезапно он превратился в чистейшее зеркало,
отражающее мое сердце.
Я ощутил и осознал свое состояние. Со слезами на глазах я стал молить Бога
освободить меня от себя самого. В конце концов, я проснулся с воплем тревоги.
Раньше я молил Бога избавить меня от различных опасностей. С этого дня я стал просить Его
спасти меня от моего собственного “я”.
Помилуй мя Боже по великой милости Твоей
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
Аватара пользователя
Мурлыка
Всего сообщений: 7615
Зарегистрирован: 07.03.2014
Откуда: Россия, Урал
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Мурлыка »

irinavaleria, :chelo: ну прям про меня.. :cry: все мое усердие.. тлен, да. :( :cry:
Аватара пользователя
irinavaleria
Всего сообщений: 3252
Зарегистрирован: 30.03.2013
Откуда: Nederland
Вероисповедание: православное
Имя в крещении: Irina
Сыновей: 1
Дочерей: 1
Образование: среднее
Профессия: Волонтёр
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение irinavaleria »

Мурлыка: ну прям про меня.
, и про меня :friends:
мне ещё работать и работать над собой. :sorry:
Помилуй мя Боже по великой милости Твоей
и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё.
Аватара пользователя
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Шелест »

Хочу поделиться своим любимым рассказом. (...конечно же, про Соловки... :chelo: )

Борис Ширяев.
ФРЕЙЛИНА ТРЕХ ИМПЕРАТРИЦ

По строгому уставу Соловецкого монастыря женщины на остров не допускались. Они могли поклониться святыням лишь издали, с крохотного “Заячьего островка”. От пристани до него – верста с небольшим, и весь кремль с высящимися над ним куполами виден оттуда, как на ладони.

Традиция сохранилась. Новый хозяин острова отвел “Зайчики” под женский изолятор, куда попадали главным образом за грех против седьмой заповеди и куда в качестве представителя власти был допущен лишь один мужчина – семидесятилетний еврей, Бог весть какими путями попавший на службу в хозяйственную часть ЧК, проштрафившийся чем-то и угодивший в ссылку. Возраст и явная дряхлость ставили его, как жену Цезаря, вне подозрений.
Каторжницы, ни в чём не провинившиеся на Соловках, жили на самом острове, но вне кремля, в корпусе, обнесенном тремя рядами колючей проволоки, откуда их под усиленным конвоем водили на работы в прачечную, канатную мастерскую, на торфоразработки и на кирпичный завод. Прачечная и “веревочки” считались легкими работами, а “кирпичики” – формовка и переноска сырца – пугали. Чтобы избавиться от “кирпичиков”, пускались в ход все средства, и немногие выдерживали 2-3 месяца этой действительно тяжелой, не женской работы.

Жизнь в женбараке была тяжелей, чем в кремле. Его обитательницы, глубоко различные по духовному укладу, культурному уровню, привычкам, потребностям, были смешаны и сбиты в одну кучу, без возможности выделиться в ней в обособленные однородные группы, как это происходило в кремле. Количество уголовных здесь во много раз превышало число каэрок, и они господствовали безраздельно. Притонодержательницы, проститутки, торговки кокаином, контрабандистки… и среди них – аристократки, кавалерственные дамы, фрейлины.

Выход из барака строго контролировался; даже в театр женщины ходили под конвоем и сидели там обособленно, тоже под наблюдением.
Женщины значительно менее мужчины приспособлены к нормальному общежитию. Внутренняя жизнь женбарака была адом, и в этот ад была ввержена фрейлина трех императриц, шестидесятипятилетняя баронесса, носившая известную всей России фамилию.

Великую истину сказал Достоевский: “Простолюдин, идущий на каторгу, приходит в свое общество, даже, быть может, более развитое. Человек образованный, подвергшийся по законам одинаковому с ним наказанию, теряет часто несравненно больше него. Он должен задавить в себе все свои потребности, все привычки; должен перейти в среду для него недостаточную, должен приучиться дышать не тем воздухом… И часто для всех одинаковое наказание превращается для него в десятеро мучительнейшее. Это истина”… (“Мертвый дом”, стр. 68).

Именно такое, во много более тяжелое наказание несла ЭТА старая женщина, виновная лишь в том, что родилась в аристократической, а не в пролетарской семье.

Если для хозяйки кронштадтского портового притона Кораблихи быт женбарака и его среда были привычной, родной стихией, то чем они были для смолянки, родной стихией которой были ближайшие к трону круги? Во сколько раз тяжелее для нее был каждый год, каждый день, каждый час заключения?
Беспрерывная, непрекращавшаяся ни днем, ни ночью пытка. ГПУ это знало и с явным садизмом растасовывало каэрок в камеры по одиночке. С мужчинами в кремле оно не могло этого сделать, в женбараке это было возможно.

Петербургская жизнь баронессы могла выработать в ней очень мало качеств, которые облегчили бы ее участь на Соловках. Так казалось. Но только казалось. На самом деле фрейлина-баронесса вынесла из нее истинное чувство собственного достоинства и неразрывно связанное с ним уважение к человеческой личности, предельное, порою невероятное самообладание и глубокое сознание своего долга.
Попав в барак, баронесса была там встречена не “в штыки”, а более жестоко и враждебно. Стимулом к травле ее была зависть к ее прошлому. Женщины не умеют подавлять в себе, взнуздывать это чувство и всецело поддаются ему. Слабая, хилая старуха была ненавистна не сама по себе в ее настоящем, а как носительница той иллюзии, которая чаровала и влекла к себе мечты ее ненавистниц.

Прошлое, элегантное, утонченное, яркое проступало в каждом движении старой фрейлины, в каждом звуке ее голоса. Она не могла скрыть его, если бы и хотела, но она и не хотела этого. Она оставалась аристократкой в лучшем, истинном значении этого слова; и в Соловецком женбараке, в смраде матерной ругани, в хаосе потасовок она была тою же, какой видели ее во дворце Она не чуждалась, не отграничивала себя от окружающих, не проявляла и тени того высокомерия, которым неизменно грешит ложный аристократизм. Став каторжницей, она признала себя ею и приняла свою участь, неизбежность, как крест, который надо нести без ропота, без жалоб и жалости к себе, без сетования и слез, не оглядываясь назад.

Тотчас по прибытии баронесса была, конечно, назначена на “кирпичики”.
Можно представить себе, сколь трудно было ей на седьмом десятке носить двухпудовый груз. Ее товарки по работе ликовали:
– Баронесса! Фрейлина! Это тебе не за царицей хвост таскать! Трудись по-нашему! – хотя мало из них действительно трудился до Соловков.
Они не спускали с нее глаз и жадно ждали во жалобы, слез бессилия, но этого им не пришлось увидеть. Самообладание, внутренняя дисциплина, выношенная в течение всей жизни, спасли баронессу от унижения Не показывая своей несомненной усталости, она доработала до конца, а вечером, как всегда, долго молилась стоя на коленях перед маленьким образком.

Моя большая приятельница дней соловецких, кронштадтская притонщица Кораблиха, баба русская, бойкая, зубастая, но сохранившая “жалость” в бабьей душе своей рассказывала мне потом:
– Как она стала на коленки, Сонька Глазок завела было бузу: “Ишь ты, Бога своего поставила, святая какая промеж нас объявилась”, а Анета на нее: “Тебе жалко, что ли? Твое берет? Видишь, человек душу свою соблюдает!” Сонька и язык прикусила…
То же повторялось и в последующие дни. Баронесса спокойно и мерно носила сырые кирпичи, вернувшись в барак, тщательно чистила свое платье, молча съедала миску тресковой баланды, молилась и ложилась спать на свой аккуратно прибранный топчан. С обособленным кружком женбарачной интеллигенции она не сближалась, но и не чуждалась и, как и вообще не чуждалась никого из своих сожительниц, разговаривая совершенно одинаковым тоном и с беспрерывно вставлявшей французские слова княгиней Шаховской и с Сонькой Глазком, пользовавшейся в той же мере словами непечатными. Говорила она только по-русски, хотя “обособленные” предпочитали французский.

Шли угрюмые соловецкие дни, и выпады против баронессы повторялись всё реже и реже. “Остроумие” языкатых баб явно не имело успеха.
– Нынче утром Манька Длинная на баронессу у рукомойника наскочила, – сообщала мне вечером на театральной репетиции Кораблиха, – щетки, мыло ее покидала: крант, мол, долго занимаешь! Я ее поганой тряпкой по ряшке как двину! Ты чего божескую старуху обижаешь? Что тебе воды мало? У тебя где болит, что она чистоту соблюдает?

Окончательный перелом в отношении к бывшей фрейлине наступил, когда уборщица камеры, где она жила, “объявилась”.
“Объявиться” на соловецком жаргоне значило заявить о своей беременности. В обычном порядке всем согрешившим против запрета любви полагались Зайчики, даже и беременным до седьмого-восьмого месяца. Но бывших уже на сносях отправляли на остров Анзер, где они родили и выкармливали грудью новорожденных в сравнительно сносных условиях, на легких работах. Поэтому беременность тщательно скрывалась и объявлялась лишь тогда, когда можно было, минуя Зайчики, попасть прямо к “мамкам”.

“Объявившуюся” уборщицу надо было заменить, и по старой тюремной традиции эта замена производилась демократическим порядком – уборщица выбиралась. Работа ее была сравнительно легкой: вымыть полы, принести дров, истопить печку. За место уборщицы боролись.
– Кого поставим? – запросила Кораблиха. Она была старостой камеры.
– Баронессу! – звонко выкрикнула Сонька Глазок, безудержная и в любви и в ненависти. – Кого, кроме нее? Она всех чистоплотней! Никакой неприятности не будет…
Довод был веский. За грязь наказывалась вся камера. Фрейлина трех всероссийских императриц стала уборщицей камеры воровок и проституток. Это было большой “милостью” к ней. “Кирпичики” явно вели ее к могиле.

Я сам ни разу не говорил с баронессой, но внимательно следил за ее жизнью через моих приятельниц, работавших в театре: Кораблиху и ту же Соньку Глазок, певшую в хоре.

Заняв определенное социальное положение в каторжном коллективе, баронесса не только перестала быть чужачкой, но автоматически приобрела соответствующий своему “чину” авторитет, даже некоторую власть. Сближение ее с камерой началось, кажется, с консультации по сложным вопросам косметических таинств, совершающихся с равным тщанием и во дворце и на каторге. Потом разговоры стали глубже, серьезнее… И вот…
В театре готовили “Заговор императрицы” А. Толстого – халтурную, но игровую пьесу, шедшую тогда во всех театрах СССР. Арманов играл Распутина и жадно собирал все сведения о нём у видавших загадочного старца.

– Всё это враки, будто царица с ним гуляла, – безаппеляционно заявила Сонька, – она его потому к себе допускала, что он за Наследника очень усердно молитствовал… А чего другого промеж них не было. Баронесса наша при них была, а она врать не будет.
Кораблиха, воспринявшая свое политическое кредо среди кронштадтских матросов, осветила вопрос иначе:
– Один мужик до царя дошел и правду ему сказал, за то буржуи его и убили. Ему царь поклялся за Наследниково выздоровление землю крестьянам после войны отдать. Вот какое дело!

Нарастающее духовное влияние баронессы чувствовалось в ее камере всё сильнее и сильнее. Это великое таинство пробуждения Человека совершалось без насилия и громких слов. Вероятно, и сама баронесса не понимала той роли, которую ей назначено было выполнить в камере каторжного общежития. Она делала и говорила “что надо”, так, как делала это всю жизнь. Простота и полное отсутствие дидактики ее слов и действия и были главной силой ее воздействия на окружающих.

Сонька среди мужчин сквернословила по-прежнему, но при женщинах стала заметно сдерживаться и, главное, ее “эпитеты” утратили прежний тон вызывающей бравады, превратившись просто в слова, без которых она не могла выразить всегда клокотавших в ней бурных эмоций. На Страстной неделе она, Кораблиха и еще две женщины из хора говели у тайно проведенного в театр священника – Утешительного попа. Таинство принятия Тела и Крови Христовых совершалось в темном чулане, где хранилась бутафория, Дарами, пронесенными в плоской солдатской кружке в боковом кармане бушлата. “На стреме” у дверей стоял бутафор-турок Решад-Седад, в недавнем прошлом коммунист, нарком просвещения Аджаристана. Если б узнали, – быть бы всем на Секирке и Зайчиках, если не хуже…

Когда вспыхнула страшная эпидемия сыпняка, срочно понадобились сестры милосердия или могущие заменить их. Нач. санчасти УСЛОН М. В. Фельдман не хотела назначений на эту смертническую работу. Она пришла в женбарак и, собрав его обитательниц, уговаривала их идти добровольно, обещая жалованье и хороший паек. Желающих не было. Их не нашлось и тогда, когда экспансивная Фельдман обратилась с призывом о помощи умирающим.
В это время в камеру вошла старуха-уборщица вязанкой дров. Голова ее была укручена платком – дворе стояли трескучие морозы.
Складывая дрова печке, она слышала лишь последние слова Фельдман:
– Так никто не хочет помочь больным и умирающим?
– Я хочу, – послышалось от печки.
– Ты? А ты грамотная?
– Грамотная.
– И с термометром умеешь обращаться?
– Умею. Я работала три года хирургической сестрой в Царскосельском лазарете…
– Как ваша фамилия?
Прозвучало известное имя, без титула.
– Баронесса! – крикнула, не выдержав, Сонька, но этот выкрик звучал совсем не так, как в первый день работы бывшей фрейлины на “кирпичиках”.
Второй записалась Сонька и вслед за нею еще несколько женщин. Среди них не было ни одной из “обособленного” кружка, хотя в нем много говорили о христианстве и о своей религиозности.

Двери сыпнотифозного барака закрылись за вошедшими туда вслед за фрейлиной трех русских императриц. Оттуда мало кто выходил. Не вышло и большинство из них.

М. В. Фельдман рассказывала потом, что баронесса была назначена старшей сестрой, но несла работу наравне с другими. Рук не хватало. Работа была очень тяжела, т. к. больные лежали вповалку на полу и подстилка под ними сменялась сестрами, выгребавшими руками пропитанные нечистотами стружки. Страшное место был этот барак.

Баронесса работала днем и ночью, работала так же тихо, мерно и спокойно, как носила кирпичи и мыла пол женбарака. С такою же методичностью и аккуратностью, как, вероятно, она несла свои дежурства при императрицах. Это ее последнее служение было не самоотверженным порывом, но следствием глубокой внутренней культуры, воспринятой не только с молоком матери, но унаследованной от ряда предшествовавших поколений. Придет время, и генетики раскроют великую тайну наследственности.

Владевшее ею чувство долга и глубокая личная дисциплина дали ей силы довести работу до предельного часа, минуты, секунды…
Час этот пробил, когда на руках и на шее баронессы зарделась зловещая сыпь. М. В. Фельдман заметила ее.
– Баронесса, идите и ложитесь в особой палате… Разве вы не видите сами?
– К чему? Вы же знаете, что в мои годы от тифа не выздоравливают. Господь призывает меня к Себе, но два-три дня я еще смогу служить Ему…

Они стояли друг против друга. Аристократка и коммунистка. Девственница и страстная, нераскаянная Магдалина. Верующая в Него и атеистка.

Женщины двух миров.
Экспансивная, порывистая М. В. Фельдман обняла и поцеловала старуху.
Когда она рассказывала мне об этом, ее глаза были полны слез.
– Знаете, мне хотелось тогда перекрестить ее, как крестила меня в детстве няня. Но я побоялась оскорбить ее чувство веры. Ведь я же еврейка.

Последняя секунда пришла через день. Во время утреннего обхода баронесса села на пол, потом легла. Начался бред.
Сонька Глазок тоже не вышла из барака смерти, души их вместе предстали перед Престолом Господним.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
Автор темы
Лунная Лиса
Всего сообщений: 14029
Зарегистрирован: 25.08.2010
Откуда: из ребра Адама
Вероисповедание: православное
Дочерей: 2
Образование: высшее
Профессия: дворник
Ко мне обращаться: на "вы"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Лунная Лиса »

Шелест, :chelo: :chelo: :chelo:
пойду , буду обдумывать, да :Rose:
прекрасный рассказ, спасибо!
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
Аватара пользователя
Автор темы
Лунная Лиса
Всего сообщений: 14029
Зарегистрирован: 25.08.2010
Откуда: из ребра Адама
Вероисповедание: православное
Дочерей: 2
Образование: высшее
Профессия: дворник
Ко мне обращаться: на "вы"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Лунная Лиса »

***
В понедельник у Светланы начинался первый рабочий день в новой компании. Она немножко волновалась, – с таким трудом она попала на эту денежную работу: пришлось пройти несколько собеседований и сдать тест.

Волновалась и от того, что место новое, и нужно еще показать на что ты способен, и от того, что придется работать теперь в чисто женском коллективе, при этом женский коллектив составляли «крутые», в пух и прах разодетые девчонки и молодые женщины, – завсегдатаи ночных клубов, среди которых Светлана чувствовала себя серой мышкой – скованной и старомодной. По ночным клубам она не ходила, а отраду для души находила в церкви.

Новый коллектив принял Светлану настороженно. За глаза ее назвали «блаженной» и хихикали вослед. С ней никто не общался, и только одна девушка Ирина иногда вопрошала к ней с презрительной улыбкой, мол, каковы успехи. «Навороченная» Ирина была главной в отделе, и от ее мнения зависело отношение коллектива к новому сотруднику.

Но Светлана показала себя хорошо в работе и успешно прошла испытательный срок. Постепенно все привыкли к чудаковатой Светлане и не обращали внимания при обсуждении любовных отношений. Только бухгалтерша порой придиралась и заносчиво тыкала в нос документами, если находила малейшую неисправность.

В канун больших церковных праздников заговаривали о вере. Ирина в разговоре со Светланой называла себя верующей в душе и дополняла рассказ о том, какая она сильная, и что мужчины боятся таких красивых и сильных женщин, поэтому она до сих пор одна.

Со временем Светлана и Ирина, если можно так сказать, сдружились. Они были очень разные, скромная Светлана и дерзкая Ирина – палец в рот не клади. Хотя они сдружились, но Ирина по-прежнему считала Светлану слабохарактерной и скучной, но, по крайней мере, Светлана покорно выслушивала о ночных «похождениях» Ирины и хвастанья о том, сколько разбитых сердец у нее на счету.

Однажды Ирина пришла вся в слезах; тест показал две полоски. Она была не готова к таким событиям.

– Оставь ребенка, – сказала Светлана. – Ты же сильная. Ты сможешь его поднять. Да, ты много потеряешь – клубы, рестораны, но приобретешь гораздо больше. Господь не оставит тебя. Это же так красиво, такой красивый шаг, – ты красивая женщина, не испугалась трудностей и решилась родить. Господь даст тебе благодать, вот увидишь.

– Нет, я не могу. Я уже все узнала – аборт в частной клинике стоит восемь тысяч. Две таблетки и дело с концом, – ответила Ирина.

– Ты будешь жалеть об этом, и не будешь счастлива. Это же твое дитя! Подумай!

Светлане не удалось переубедить Ирину. Дело было сделано.

С кризисом дела фирмы пошли на убыль, и Ирина уволилась. Коллектив почти полностью поменялся. Светлана все еще оставалась в компании.

– Ну как, фирма еще не закрылась? – спросила как-то Ирина Светлану по телефону.

– Нет, потихоньку еще работаем, но все с кем мы с тобой работали, уволились.

– Все уволились, значит, остались одни слабаки?

– Ага, одни слабаки, – ответила Света.
***
http://www.pravmir.ru/tsvetyi-na-obochine/
(+ еще)
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
Аватара пользователя
WarpsterX
Всего сообщений: 1425
Зарегистрирован: 02.06.2015
Откуда: Канада
Вероисповедание: православное
Образование: среднее специальное
Профессия: Internet Explorer
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение WarpsterX »

Каждый обитатель нашего дома, в котором жила и я, знал, насколько Уродливый был уродлив. Наш местный кот.

Уродливый любил три вещи в этом мире: борьба за выживание, поедание «чего подвернётся» и, скажем так, любовь. Комбинация этих вещей плюс бездомное проживание на нашем дворе, оставила на теле Уродливого неизгладимые следы.

Уродливый кот имел только один глаз. С той же самой стороны отсутствовало и ухо, а левая нога была когда-то сломана и срослась под каким-то невероятным углом, благодаря чему создавалось впечатление, что кот всё время собирается повернуть за угол. Его хвост давно отсутствовал. Остался только маленький огрызок, который постоянно дергался. И, если бы не множество шрамов, покрывающих голову и даже плечи Уродливого, его можно было бы назвать темно-серым полосатым котом.

У любого, хоть раз посмотревшего на него, возникала одна и та же реакция: «До чего же УРОДЛИВЫЙ кот!». Всем детям было категорически запрещено касаться его. Взрослые бросали в него бутылки и камни, чтобы отогнать подальше и поливали из шланга, когда он пытался войти в дом, или защемляли его лапу дверью, чтобы он не мог выйти.

Удивительно, но Уродливый всегда проявлял одну и ту же реакцию. Если его поливали из шланга - он покорно мок, пока мучителю не надоедала эта забава. Если в него бросали что-то - он тёрся о ноги, как бы прося прощения. Если он видел детей, он стремглав бежал к ним и тёрся головой о руки и громко мурлыкал, выпрашивая ласку. Если кто-нибудь все-таки брал его на руки, он тут же начинал сосать уголок блузки, пуговицу или что-нибудь другое, до чего мог дотянуться.

Но, однажды на Уродливого напали соседские собаки. Из своего окна я услышала лай псов, его крики о помощи и команды «фас!» хозяев собак, и тут же бросилась на помощь. Когда я добежала до него, Уродливый Кот был ужасно искусан, весь в крови и почти что мёртв. Он лежал, свернувшись в клубок, дрожа от страха и боли. Его спина, ноги, задняя часть тела совершенно потеряли свою первоначальную форму. Его грустная жизнь подходила к концу. След от слезы пересекала его лоб.

Пока я несла его домой, он хрипел и задыхался. Я бегом несла его домой и больше всего боялась повредить ему ещё больше. А он тем временем пытался сосать моё ухо…

Я остановилась и, задыхаясь от слёз, прижала его к себе. Кот коснулся головой ладони моей руки, его золотой глаз повернулся в мою сторону, и я услышала … мурлыкание!! Даже испытывая такую страшную боль, Кот просил об одном - о капельке Любви! Возможно, о капельке Сострадания… И в тот момент я думала, что имею дело с самым любящим существом из всех, кого я встречала в моей жизни. Самым любящим и самым-самым красивым. Он только смотрел на меня, уверенный, что я сумею смягчить его боль.

Уродливый умер на моих руках прежде, чем я успела добраться до дома, и я долго сидела у своего подъезда, держа его на коленях.

Впоследствии я много размышляла о том, как один несчастный калека смог изменить мои представления о том, что такое истинная чистота духа, верная и беспредельная любовь. Так оно и было на самом деле. Уродливый сообщил мне о сострадании больше, чем тысяча книг, лекций или разговоров. И я всегда буду ему благодарна. У него было искалечено тело, а у меня была поцарапана душа. Настало и для меня время учиться любить верно, и глубоко. Отдавать любовь ближнему своему без остатка.

Большинство из нас хочет быть богаче, успешнее, быть сильными и красивыми.

А я буду всегда стремиться к одному – любить, как Уродливый Кот …
Аватара пользователя
Людмил@
Всего сообщений: 4656
Зарегистрирован: 24.07.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Сыновей: 0
Дочерей: 1
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Людмил@ »

ПО ТУ СТОРОНУ СВЕЧНОГО ЯЩИКА
Петр Давыдов


Стали на нашем приходе жалобы поступать на свечниц: мол, хамство, грубость и все такое. Вот и подошел я как-то к настоятелю: «Батюшка, — говорю, — назначьте меня, такого хорошего и замечательного, этим вашим свечником: я вам вмиг все исправлю».

— Или сам исправишься, — поддержал священник. — Вперед — на амбразуры! Только не осуждай никого!

— Нет, я только их жить поучу.

— Ну-ну. Бедняга, — это уже полушепотом, сострадательно и вдогонку.

Фиаско первое. Дисциплина

С первых часов стояния за «ящиком» мне это батюшкино сострадание вспомнилось. И не вдруг. Если к началу службы подходили вполне добродушные, деловые и знакомые прихожане, которые несколько удивленно улыбались, видя старого знакомого на новом месте, говорили четко и ясно, брали свечи и отходили к своему привычному месту в храме, то к концу богослужения увеличился поток нервно опаздывающих людей. Таких, которые опаздывают всегда и сознательно. Тишины в храме уже не было, разобрать потуги бедного чтеца донести до молящихся слова молитв к Причастию не представлялось возможным за заполнившим церковь гомоном новостей, обсуждений выборов и планов на «сейчас-из-церкви-выйдем-куда-пойдем?» Даже слова настоятеля, вышедшего из алтаря и призвавшего паству внимать словам молитв и помнить, что мы готовимся к великому таинству, подействовали лишь минуты на три. На четвертую зашли новые опаздывающие, не успевшие еще поделиться новостями.

Так или иначе, служба закончилась. Прошли молебны и панихиды, храм опустел. «А вот сейчас начнется самое тяжелое», — трижды повторила скромная девушка Наташа, помогавшая мне разобраться со свечами, просфорами, записками и т. д., глядя на мою ошалевшую физиономию. «Что же может быть тяжелее, — подумал я остатками мозга, — праздных разговоров за литургией и невозможностью услышать молитвы?»

Фиаско второе. Люди

Они, как известно, разные. Чаще всего — хорошие и добрые. Чаще всего, по-своему. После службы нужно было оборонять храм от беспризорников, стремившихся украсть деньги из кружек для пожертвований или сами кружки. Еще нужно было постараться отогнать от церкви дурно пахнущих криминального вида бомжей, справлявших нужду на стены церкви и сквернословивших.

— Милостыню они здесь собирают, — сказала добросердечная Наташа, — кто-то и сжалится.

— Так ведь они ее пропивают!

— Бывает!

Потом пришла тетенька в сапогах и серьгах, которой срочно надо было «разменять пять штукарей» (так и сказала — «штукарей»).

— Простите, — говорю, — здесь не банк, да и денег таких нет.

— Это в вашей-то РПЦ?! Да у вас денег не меряно! У вас тут вообще все должно быть бесплатно!

Положение спасла Наташа; она выложила какие-то бумажки: «Вот — счета за отопление и электричество. Впечатляет, правда? Оплатите их раз в месяц — и вы обязательно будете получать свечи без всякой платы». Впечатлили все-таки, видать, листочки: дама даже извинилась. «А я счета специально попросила копировать, — объяснила мудрая Наташа. — Многим помогает, кстати».

Потом пришел молодой мужчина. Долго стоял у иконы. Неумело крестился. Потом подошел к «ящику». «Мне свечку, пожалуйста», — вымолвил глухо. Свечу взял, снова подошел к иконе, поставил, снова долго стоял. Подошел: «Я с Кавказа приехал. Снайпер я». И начал рассказывать — выговориться воину нужно было. Всего разговора передавать не буду, но слова в память врезались: «Знаешь, как себя чувствуешь, когда в оптический прицел видишь, как “дух” твоего солдата режет, а ты его достать из винтовки не можешь — слишком далеко..?» Много рассказывал. То снова отходил к иконам («Я знаю — меня Богородица спасла. И не одного меня — многих»), то святой воды просил попить, потом сидел на скамейке — ждал священника. К счастью, батюшка вовремя подошел — ушли на исповедь. «Еще «афганцы» приходят, — тихо сказала Наташа. — Полицейские, бывает, спецназовцы. Пожарные, которые детей из огня спасали. У нас аптечка всегда полная — мало ли что с кем станет»…

Фиаско третье. Рецепты успехов и спасения

— Кому надо молиться, чтобы дочь в институт поступила? — спросила женщина, всерьез обеспокоенная образованием дочки, но, увы, не очень разбирающаяся в Христианстве.

— Как кому? Богу! — отвечаю.

— Какому?

— Один Бог вообще-то, — говорю (Наташа отвернулась и, похоже, улыбается).

— Молодой человек, я вас конкретно спрашиваю: какому богу надо молиться, чтобы дочь поступила в институт?!

Кому смешно, кому — хоть плачь…

…«Что лучше: простая или заказная литургия? А сорокоуст правда действеннее панихиды? А за какую записку просфору дают?» — и так далее и тому подобное. Таких вопросов за все дни, пока был свечником, я наслушался вдоволь. И никак, ну, никак не смог научиться на них отвечать. Одна из моих коллег, сменивших Наташу, умудрялась отвечать так, что люди выбирали те из пожертвований, которые были больше всего.

— А для чего это надо? — спросил наивный свечник.

— Не нужны большинству людей, приходящих сюда, рассуждения — большинству нужно быстро и правильно «вложить средства», понимаешь?

— Нет.

— Иди чаю выпей.
Выпивке чая помешала просьба продать двенадцать одинаковых свечей. Ну, пожалуйста — двенадцать так двенадцать. Я было направился к лотку со свечками, но коллега моя вдруг напряглась: «А вам, простите, зачем?» — спросила она молодую женщину.

— Мне бабушка так сказала.

— Простите, бабушка или бабка?

— Ну, бабка, ну и что? Она мне сказала эти свечки купить, зажечь, а потом ей принести — она с меня порчу снимать будет.

— Да вы что? Это ж опасно. Это же предательство!

— Кого? Кого предательство-то?

— Да Христа же.

И свечница минут сорок с молодой женщиной разговаривала. Та свечки все же купила. Но сказала, что в храме их поставит. Дай Бог!

— Мне сто свечей. Быстро! — бросив интересного и редкого цвета купюру на прилавок, сквозь угол верхней толстой губы процедил сверкающий дяденька. — Быстро, я сказал. Я те деньги плачу, понял? Кто у вас тут дома освящает? Вы на мои деньги все тут живете, ясно?

— Не, не ясно. Вы кто?

— Я?! Кто?! — тут остановить дяденьку было уже невозможно.

Был бы храм полон, все бы узнали, кто он, этот дяденька, «такой есть», «чё он может реально порешать» и «скока он добра ваще делает» и сколько колоколов его «уже с того света вызвать должны» — столько их он уже наотливал-нажертвовал. С другой стороны, и польза немалая: лучше понимаешь горькую иронию и боль Пушкина, писавшего про то, как смиренно и земно кланялся Кирила Петрович Троекуров, стоя на службе, когда диакон на ектении возглашал «…и о благотворителях святаго храма сего». Каждому времени — свой Кирила Петрович Троекуров…

Фиаско четвертое. Целлюлит и начальство

Не только свечи продавать надо за «ящиком» и поминальные записки — нужно и книгу хорошую помочь выбрать или еще что нужное. Зашла жутко интеллигентного вида пара, попросили подобрать что-нибудь из хорошей детской литературы. А я, к стыду своему, не успел еще с ней познакомиться по-настоящему, ну и брякнул: «Вот, говорят, стихи детские хорошие. Посмотрите — может, понравятся?» Открыли книжку, полистали. Начали читать. Перевернули страницу — улыбаться, смотрю, перестали. Руки задрожали, глаза заслезились. Дама села на стульчик, мужчина подошел ко мне и тактично отозвал в сторону. «Простите, — говорит, — но как в церкви можно продавать и предлагать вот такое?» — «Какое такое?» — невинно спрашиваю. Он понял, что я попал впросак, и просто начал цитировать что-то из детской православной книжки. Чем дальше он читал, тем сильнее мне хотелось провалиться сквозь землю. Там было что-то про благочестивую церковную мышь, жившую где-то в подвале, про просфорки, которыми ее кормил благочестивый сторож, про неблагочестивого кота и благочестивого сыщика Бобика с наморщенным умным лобиком.

— Стоп, — говорю. — Простите, ошибся. Не хотел вас обидеть.

— Да не в вас дело, — грустно так отвечает. — Просто я никак не могу понять: что, в России книг хороших нет? Зачем Церковь позволяет христианским детям читать такое? Нам что — православные неучи нужны, скажите?

— Не уверен. Могу предложить в качестве компенсации Лескова, Пушкина. Не желаете?

— Еще как желаю! А «Вини Пух» есть? Тот, настоящий, заходеровский?

— Извините.

Тяжело было, ох, тяжело, после таких вот вопросов (несколько раз люди искренне удивлялись отсутствию хорошей детской, да и взрослой литературы в православных храмах). Попробуй — докажи теперь, что мы выступаем за хорошее образование. И, кстати, что это мы называем хорошим, если продаем всякие благочестиво-сопливенькие шедевры для малышей?

Но не только книги интересуют людей — нужны иконы, четки и многое другое. Про качество икон нашего «ящика» говорить даже не хочется. Зашли как-то несколько сербов — посмотрели-поудивлялись, в руках повертели: «А нет ли настоящих икон, не штампованных? Другого какого-нибудь производства?» — «Нет, братушки. Извините опять же». Но смеховая истерика у братушек началась, когда они увидели стоящих отдельно на полке гипсовых, фарфоровых и пластиковых ангелочков, ангелов и ангелищ «made in China»: «Смотри, — заорали, — целлюлит!!! Католический целлюлит!!!» Подошел я к ним, чтобы с их точки зрения это счастье увидеть: м-да-а. Здорово смотрятся в православных церквях розовые ангелочки, способные ввергнуть в истерику стойких сербов, а заодно и напрочь убить чувство прекрасного у их русских собратьев!

— Пока ты тут возмущаться будешь и об утрате чувства прекрасного скорбеть, храм обнищает, — пояснили мне. — А еще проблем с начальством добавится.

— Почему?

— Да просто же все: во-первых, люди покупают то, что им нравится. Нравятся им твои целлюлитные монстры с крылышками — пожалуйста. Платят же? — Платят. Во-вторых, никому из нас тоже ни книги не нравятся, ни вот это вот чудо. Но община их вынуждена покупать: больше в епархиальном управлении ничего не купишь! А покупать свечи, иконы и прочее община имеет право только там, в управлении. В других местах — ни-ни. Так что все твои претензии насчет вкуса, уровня литературы и все прочее направь тем, кто занимается поставкой такой вот, извини за выражение, «благодати». Не будет община закупать товар в «управе» — жди праведного гнева и санкций от начальства. Зарплата, и без того невысокая, снизится, да и у горячо любимого отца настоятеля трудностей прибавится. Иди, короче, в епархиальное управление, а нас не касайся. Хотя мы тебя понимаем и молча поддерживаем, конечно».

Фиаско пятое. Усталость и вопросы.

Несколько дней подряд по 10–12 часов на ногах, нехитрый и быстрый обед в церковной трапезной, постоянное, как я выяснил, нервное напряжение, частые оскорбления и несправедливые обвинения — это все, конечно, содействует смирению. Или появлению мыслей о его отсутствии. Но усталость, даже изможденность — штука не из приятных, поверьте. Что-то жить захотелось даже. Подошел я к настоятелю:

— Простите, батюшка, дурака самонадеянного! Заберите меня из-за ящика вашего. Ничего-то я не сделать не смог. Людей только посмотрел.

— И как? Хороших много?

— Большинство так-то.

— А, ну тогда не зря свечником был, парень. И, как я понимаю, осуждать мы больше не будем, да?

— Угу.

— Ну, иди с Богом.

В общем, вытащил меня священник из-за ящика, за которым я провел 40 несмиренных дней. Дней, наполненных, честно говоря, не столько осуждением, сколько оторопью и вопросами, на которые я до сих пор не получил ответов. Почему, например, мы уже больше 20 лет вроде как без особых гонений живем, а ничего практически про Христианство не знаем. И, что страшно, знать-то особенно не желаем. Бабки с колдунами, мол, нам все расскажут. Почему мы считаем, что Бог нам просто обязан то-то и то-то выдать, если мы такую-то записку подали или столько-то штук колоколов «этой РПЦ» подарили. Почему в Церкви так удручающе мало внимания уделяется действительно хорошим книгам, предпочитая пугать людей или концом света или же гробить детский интеллект благочестивым сюсюканьем. Про ангелочков я уже говорил. Почему у приходов нет права покупать то, что необходимо именно им, а не брать кошмарного вида и качества товар в «управах», купленный не очень просвещенными, видимо, людьми-»специалистами». Почему нельзя разобраться с хулиганами и ворами. Почему не разобраться с бомжами — кто хочет, пусть работает, получает деньги, кто не хочет, пусть идет своей дорогой, но на церковь не мочится. Почему из-за денег для оплаты счетов за электричество и т. д. мы жертвуем элементарным эстетическим чувством. Почему мы приходим в храм не к началу службы, а к концу Причастия и болтаем, болтаем, болтаем…

Много у меня вопросов, очень много. Но главных, наверное, два: что же действеннее — сорокоуст или панихида? И какие записки сильнее — «заказные» или «простые»?

Так что осуждать трудящихся за церковным «ящиком» людей я бы не стал. Просто я побывал на их месте. Трудно им!
http://www.pravoslavie.ru/put/64131.htm
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
Аватара пользователя
Автор темы
Лунная Лиса
Всего сообщений: 14029
Зарегистрирован: 25.08.2010
Откуда: из ребра Адама
Вероисповедание: православное
Дочерей: 2
Образование: высшее
Профессия: дворник
Ко мне обращаться: на "вы"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Лунная Лиса »

Людмил@, :chelo: :chelo: :chelo: :good:
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
Аватара пользователя
Людмил@
Всего сообщений: 4656
Зарегистрирован: 24.07.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Сыновей: 0
Дочерей: 1
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Людмил@ »

«ПОКА ГРОМ НЕ ГРЯНЕТ…»
Рассказ о верующей жене и неверующем супруге. Дед Зубровин изворчался с самого утра. Да и как иначе? Ещё со вчерашнего заката было ясно: день будет в подарок. Солнце садилось в чистый горизонт, в розовом небе ни тучки, ни облачка. И по реке полное безветрие и тишина. Даже стрижи к вечеру поднялись, так что и гадалок не надо. Ни митерологов. Таких деньков за этот месяц по пальцам пересчитать, каждый как праздник помнился. Весь покос в дождях шёл, сено собирали уже чёрное, возки не стожили, боялись, что запреет и загорится. Можно, конечно, присолить. Только скотину не обманешь. И что за напасть в этом году? Правду говорят, коль весна рано началась, так до поздней осени и протянет, не изжаришься. В зиму бычка придётся сдавать сразу, какие тут заработки, корову бы прокормить. И надо же, в такой вот на радость рабочий день, его бабка покатила в город. Подоила – и сразу на пристань, на “зарю”. А ему и свиньи, и гуси, и куры, и одному теперь ещё валки переворачивать. Изворчался Зубровин, изворчался.
Так-то ладно, он ведь всё понимает, – коли народ её попросил, оказал доверие, надо стараться. Раз выбрали старостой по приходу, так оно теперь пусть и будет, он не против. Но и другое в расчёт брать необходимо: какие же летом бумажные хлопоты? Летом, когда один день год кормит. Что уж так там их всех приспичило, чтобы посреди страды в область ехать, эти подписи сдавать? Там, в городе-то, конечно, всё равно, а в деревне всё же маленько думать надо. Вот наступит зима, огород приберётся, гуси поколются, куры лишние, там, кабанчик оприходуется, да и корова запустится от молока, – так хоть на неделю езжай! И собирай свои бумажки, и отдавай, и сиди по приёмным. И с уполномоченными, и с благочинными встречайся, хоть с самим епископом, коли тебе такой почёт выпал. Но не в покос же!.. Только разве с его бабкой поспоришь? Характерная она с самого молоду была, теперь тем более не выправишь. Что вобьёт в голову, то и тешит, хоть разрази её гром.
С такими мыслями Зубровин примотал к раме велосипеда грабли, закрепил к багажнику свёрток с обедом, и покатил на дальнюю елань. Полевая дорожка пролегла вдоль овсяного поля, пересекла по дамбе стоптанного стадом пруда поросший березняком ложок и вывела на длинную, скошенную на паях гриву. И тут, успокоившемуся, было, Зубровину опять стало обидно. Все, ну все на своих делянах работали семьями. Куда ни глянешь, везде – мужик да баба. Переворачивали, гребли и метали копёшки вместе с детьми и внуками. А он всегда как сыч. Даже здороваться, отвечать на их весёлые голоса не хотелось. Нажав на педали, выставился под ноги, словно очень боялся наехать на какого-нибудь перепелиного слётка или зайчонка. Километров через пять грива просела, расплылась, и дорога запетляла промеж кочковатых лужаек и мусорного ольховника. Здесь было безлюдно тихо, слева начиналось болото, другого края которому не было. Зубровин остановился поправить свёрток и протереть вспотевшую под кепкой лысину. Сразу вокруг заныли редкие уже, августовские комары. Мошка за велосипедом не поспевала, а эти тут как тут. Рядышком посреди обнажённой глины бил родничок, образуя кривую чашу. Он осторожно набрал в бутылку ледяной, со ржавчинкой воды, попил. Хорошо. Плеснул за ворот. Ух, хорошо. От леса грибами пахнет. Тишина настоянная, только перелетающие с метёлки на метёлку конских щавелей щеглы пересвистываются. Конечно, с бабкой пришлось бы на мотоцикле ехать, трещать, бензин тратить. И не попил бы из этого родничка. Из которого пил уже без малого семьдесят лет. Ещё с покойными родителями здесь каждый покос останавливались. Ох, как же давно это было…. Потом и своих детей тут прохлаждал. Да. И где они, его дети? Конечно, у других и хуже бывает, – тут, слава Богу, все живы-здоровы, и внуков нарожали. Хоть изредка, но видятся. Только какие-то его дети очень городские получились, – что сын, то и дочки. Словно отрезанные. Приезжают ровно на неделю и так навозу боятся, будто впервые его видят. Носы воротят, ботиночки по пять раз на день вытирают. Куда там, инженерная интеллигенция. Выучились на начальство, простого труда чураются. И за столом то и дело тычут: “так не говори, так не бери”! А от родительского творога да сала не отказываются. И варенья, и соленья не по силам вывозят. Нет, он не к тому, что жалко, а к тому, что можно бы и помочь. Неужели они в самом деле забыли, как этот самый навоз по огороду вилами раскидывали? И воду таскали, и картошку окучивали, и корову доили. Было же, было! А сейчас? Как вот нынче можно на земле-то развернуться. Власти не давят, – сколько сможешь скотинки держать, столько и держи. Это тебе не при Хрущёве. И огороды никто никому не урезает. И теплицы не промеряет. Живи. Вкалывай! Обогащайся! Так нет, никого не уговоришь, – им лучше в этом своём городе по полгода безработными сидеть, либо на морозе в ларьках позориться. С вышним образованием. Тьфу! А они-то с бабкой радовались: вот, деточки учатся, вот учатся! Погодите, завернёт вас жизнь ещё, припомните папкины уговоры.
Дальше дорожка была почти не езженой, кроме рыбаков никто ею давно не пользовался. Перелески, болотца, длинные узкие протоки. Это были их потомственные угодья, никто другой и не зарился. Ибо тут нужно было точно знать, где какие поляны годились для покоса, а какие торчали кочками, так, что литовку обломаешь. Пятачок на пятачке, заплатка на заплатке. Не поделишься. Но смех смехом, а пять-шесть возов всегда набиралось…. Зубровин сердито открутил грабли и начал с левой крайней полянки. Переворачивая валок за валком, опять взъелся на уехавшую супругу. Такой день, такое вёдро стоит. Небо как стёклышко. Как бы щас вдвоём вмиг всё перевернули, подсушили, а после обеда можно было бы и копёшки скидать. И пусть потом мочит. Не страшно. Ну, баба, ну, досталась ему. Что ей с этой церковью так втемяшилось? Жили же без неё, жили бы и дальше. Кому надо, так поезжай в город, окрести там кого или ещё чего. А в прошлый раз поп и сам собой приезжал, так совсем благодать была. Нет, сговорилась с такими же старухами, собрали приход. Задумали батюшке дом купить, а потом и строиться. Ничего себе, фантазёры: где денег-то возьмут? Из пенсий? Или кто им подаст? Какие такие спонсеры? Дуры. И его – главная. Вместо того, чтобы делом заниматься, в город, видишь ли, подалась. Ну что за баба? А если бы он не был таким терпеливым? Другой, на его месте, уже как врезал бы промеж ушей, – узнала бы как эту свою церковь строить. Точно бы узнала.
Из-за верхушек невысоких берёзок и осокорей неожиданно выросло округлое облако. Немного повисев на месте, оно стало расползаться, быстро чернея серединой. Осеребряя осинки, дунул ветерок. И Зубровин окончательно рассвирепел. Вот, пропади эта церковь пропадом, коли сейчас польёт! Всё насмарку. Что он один вот так успеет? Нет, вечером он ей устроит. Точно, устроит. Он ей всё выскажет, богомолке. И про то, и про это….
Вихрь ударил так, что деревья разом застонали, засвистели полетевшей листвой и мелкими веточками. Небо в минуту закрылось, где-то громыхнуло, и на землю упали первые холодные капли. В сердцах бросив ненужные грабли, Зубровин, сгорбившись, вслед за несомым вихрем сеном побежал под деревья. Ливень догнал его около старой, развесившей до земли свои мятущиеся бичами ветви, берёзы. Обняв издолбленный дятлами узластый ствол, он, упрятывая затылок в поднятый воротничок, зло смотрел, как по пресыщено невпитывающей земле быстро растекаются пенящиеся лужи. С козырька кепки струйка текла прямо на нос, спину остро зазнобило. Ну, бабка, всё! Всё! Ко всем чертям! Достала ты его со своею верой!..
Он не увидел ни молнии разбившей на пополам обнимаемую им берёзу, не услышал раздирающего всё вокруг треска. Он просто понял, что лежит на спине и смотрит в голубое чистое небо. В ушах звон, во рту солоноватый привкус крови. И всё. Зубровин снова опустил веки. Звенит, звенит. А почему он лежит? Что, вообще, произошло? Где он? Попытался так, не открывая глаз, сесть. Вроде удалось, только тело совсем не ощущалось. Как после хорошей пропарки в бане. И звон, звон. Он прикоснулся ладонью к груди и резко раскрыл глаза: да, грудь была голой! Качаясь, встал на ноги, недоумевающе оглянулся. Когда он вставал, с него окончательно свалились клочки оставшейся обгорелой одежды. Зубровин, прикрывшись руками, оглядывался по сторонам, пытаясь понять, вспомнить что здесь с ним произошло. Поляна, покос. Вон его грабли. Но сам-то он почему нагой, как адам какой-то? Из всех одеяний на онемелом безчувственном теле только маленький дюралевый крестик на суровой нитке. За спиной развалилась, словно гигантским колуном расщеплённая пополам, берёза. Береста по краям раскола ещё горела. И он вспомнил.
Прошло двенадцать лет. В их селе поднялся высокий каменный храм. Каждое воскресенье стоит на службе около правого клироса старик Зубровин. Уже давно его супруга по здоровью отстранилась от приходских дел, часто даже в праздник не в силах дойти до церкви. Так что в последний пост и соборовали её на дому, – ноги совсем не дюжат. А он ходит. И стоит всю службу строго, не шелохнувшись, как бы что не болело. Разве только когда крестится, иной раз и улыбнётся. Уж точно это про него было сказано: “пока гром не грянет…”. И слава Богу.


Василий Дворцов «Нескончаемый патерик»
Рассказы из жизни об обретении веры,
о монашестве и жизни простых людей.
http://www.rusfront.ru/1759-poka-grom-ne-gryanet.html

Отправлено спустя 1 час 19 минут 5 секунд:
Евдокия
рассказ Надежды Захаровой
Этой ночью Евдокия упала. Тело у нее давно высохло. Давно уже ела она в основном хлеб и запивала круто заваренным чаем. Еще с военных времен завелась привычка обходиться малым. Да и потом времена не располагали менять ее. Помнились многочасовые очереди за хлебом, редким гостем в доме молоко. Так как-то сложилось — елось хорошо лишь в далеком-далеком теперь детстве. В семье, где было шесть мужчин и две женщины, работали очень много, зато и хозяйство устраивалось на радость. Огромный сад в сорок яблонь, кузница, маслобойка, круподерня и все подсобное хозяйство, как и полагается в деревне. Крепкая скотина. Полный стол. Все это теперь и не вспоминалось почти, как не было. Очень уж много трудного выпало на долю Евдокии, как только покинула она родительское гнездышко.

Не успела порадоваться своей семье, как сорок первый год забрал мужа, до сих пор в сундуке лежит желтенькая бумажка —пропал в плену. За ним ушла Тамарочка, первенькая. Осталось двое, Коленька и Лиза. Жить пришлось в землянке — родня мужа после похоронки дом забрала.

Работала как все. Тяжко, напрягая все жилы молодого тела, носила пятидесятикилограммовые мешки с зерном в "Заготзерне", отгоняя опасное неотвязное желание положить горсть зернышек в карман на ужин ребятам. А ночью караулила склады с тем же зерном, таская тяжелое ружье. Руки еле держали, глаза закрывались. Однажды не справилась со сном, прислонилась к стене, а тут как на грех начальство. Валялась в ногах, просила не допустить до тюрьмы — дети останутся сиротами, погибнут. На счастье начальник был земляком, пожалел. С тех пор дежурить ночами перестала.

Но не осталось ни обиды на судьбу, ни сожаления. Не думалось как-то о том, что кто-то должен о ней позаботиться. Ни родня, ни государство. От него-то помощи никогда не ждала. Разорвала с ним какую-то внутреннюю нить в день, когда в советской уже школе году в двадцатом второклассников заставляли снимать нательные кресты и петь: "Крест на шее не носить, Богу не молиться", и родители забрали ее из школы. Впрочем, писать и читать она научиться успела. До сих пор с каким-то озлоблением вспоминала, как снимали крестик. Не вспоминалась ни отобранная молодость, ни счастье, ни дом, ни сад, поруганные и пропавшие без всякой пользы, а вот песенка эта помнилась. "Он взял волю" — не произносила никогда имени темного. Тогда, наверное, и случилась та развилка, с которой повернула на свою дорогу Дуня, а многие-многие — на другую.

Постепенно лишения утихали, жизнь налаживаться стала. А привычка к малому так и осталась. Только вот мечта иметь свой домишко всегда была. Пока помогала дочери вырастить внуков, тоже мальчика и девочку, не давала ходу мечте этой, а как дочь с зятем встали на ноги, решилась уходить от них, как ни держали. Купила баню, поставила напротив через улицу, поселилась. Такая радость была. За целую жизнь намоталась по чужим холодным углам. И домишко этот казался надежным и крепким основанием. Так благодарила Бога. Много раз рассказывала внукам в доказательство Божьего промысла над человеком, как пришла дальняя знакомая с сообщением о продаже бани. Лет тридцать, до самой смерти молилась за нее. "Бог сам не придет — человека пошлет" — не раз говаривала.

В домике этом умещались кровать и стол, да еще один человек мог стоять. А второму приходилось забираться тогда уже на кровать. Так внуки и бывали, в основном по одному по очереди. Пили чай с пресными блинами, похожими на хлеб, испеченными на керосинке.

Этой "банёшкой" мечта как-то не исполнилась, не успокоилась Евдокия. Решила поставить настоящий дом. И опять Господь помог. За несколько лет вырос и дом. В ее глазах настоящий дворец. Даже в старости все радовалась на него, гордилась им. Все думала сыну оставить, да сын рано ушел. Завещала внуку, который и жил-то далеко, так далеко, что видеть его приходилось раз в два, а то и в три года. Она все планировала, как можно расширить и достроить дом для молодой семьи, провести газ. Обижалась, когда говорили, что и дом-то успел с ней состариться, и не нужен никому. А так оно и вышло, не нужен теперь никому, так же, как и она сама.

Дом был последней целью здесь, в этой материальной жизни. Построила его и как-то оторвалась от мира. По-прежнему заваривала круто чай, пекла постные блины, да редко жарила картошку на постном масле, иногда пила молоко. Ни мяса, ни "жиров" не ела. О таких продуктах, как колбаса и конфеты не упоминала даже. Им как-то не находилось места в ее жизни. Одевалась в старье (дочь не уставала ругать), покупала в основном только обувь — валенки да "прощайки", вязала чулки из грубой овечьей шерсти и носила их круглый год. Ну, еще любила черные платки, покупала иногда. Один до сих пор сохранился. Тонкий шерстяной с небольшой вышивкой черной шелковой нитью в углу — как раз для храма. Великопостный платок.

А Евдокия постилась теперь всегда. Жила как монашка в миру. С тех пор, как ушел ее Лександра, не знала мужчин, пятьдесят с лишним лет. На квартиру пускала то семейных, то холостых. С кровью впитала от длинного ряда древних предков уважение к мужчинам, сознание их превосходства над женщиной, даже преклонение какое-то. Не смела осуждать никогда даже самых явных пропойц, жалела. Надежных и "самостоятельных" мужчин уважала и слушалась беспрекословно. Незыблемый закон какой-то чувствовался здесь. "Жена да убоится мужа своего". И мужа-то давным-давно не было, и жизнь целой страны тяжкой ношей распределилась и по женским плечам тоже, но главенство мужчины было несомненно, неоспоримо. Это было каменно-твердо заложено в Евдокии. Первый — Бог, за ним — муж, а после, как они скажут. Не оставалось тут места любви, а тем более страсти. Если и было когда-то, давно ушло.

Один из квартирантов ее однажды позарился на нее, помрачился разум — набросился ночью. Молилась Евдокия, боролась — отступился. Утром уехал, а через три дня приехала его жена забрать вещи. Рассказала, с подозрением глядя на нее, что как приехал, слег, почернел весь и умер в одночасье. Осталась Евдокия нетронутой никем, кроме мужа своего.


Дом был больше "домишки" — две комнаты, а обстановка та же. В задней комнате сундук, стол, печка, в углу иконы, в передней кровать, стол. Со временем от дочери перекочевал старый диван и, когда уж и видеть почти перестала, большое зеркало. На стене фотографии детей, а в углу иконы, иконы. Постепенно они заняли и стол, на котором прикрытые чистой тряпочкой лежали Евангелие, Псалтырь, тетрадочка с молитвами.

У стола этого под иконами начинался день и заканчивался. Вся улица, проходя мимо окна, видела тетю Дусю с книгой в руках, бесконечные крестные знамения и поклоны. Чужие считали странноватой, свои злились — отдавала Богу, значит отнимала от них. Пенсию получала, жила одна, а достатка не было. "В церковь протаскивает" — ворчала Лиза. Только внуку перепадало от той пенсии. За все пять лет, что он учился в институте в другом городе, посылала ему "на баню и на пиво". Очень уж дорог был этот внучек ей. Вырастила его, выболела, из самого сердца выпестовала. Вот внучка была далека. С двух месяцев по нянькам, потом по яслям и садам, ни материнских рук, ни бабушкиных толком не знала. Но молилась за всех Евдокия, о здравии и упокоении всех, кого помнила и встречала с худом или с добром на жизненном пути. А пенсию и правда, протаскивала. Подавала записки, ставила свечи, не могла удержаться от покупки икон, крестиков. Приводила оборванных старух домой, кормила-поила. В общем куда-то утекали эти деньги — хотелось храму все отдать, что имела. Сердце уже давно было отдано.

В храм ходила часто, а потом и каждый день, пока ноги носили. Пока силы были, всегда пешком, не один километр — считала, что нельзя в храм на автобусе с удобством, а надо потрудиться. Отстаивала и раннюю, и позднюю обедни. Иногда оставалась после всенощной ночевать, послушать рассказы паломников. В те времена слово это почти исчезло, а люди, ходившие к святыням, остались. Их рассказы потом приносила дочери и внукам. Ох, и доставалось ей от дочери: "Богомолка!" Прости ей, Господи. Так, ей казалось, мир ясно устроен, что много сил и слов полагала она, чтобы снова и снова убеждать, и призывать, и грозить, Потихоньку от дочери и зятя окрестила внуков в огороде, окуная вместо купели в бочку с водой, строго следуя батюшкиной инструкции. Зять был коммунистом, ходил в небольших начальниках, а тогда строго было — узнают — выгонят из партии, а там и из начальников. Сажать правда перестали за это.

Ну, надоедала конечно, правда это. Да ведь как было не говорить, сердце болело от мысли, что гибнет вся семья. Плакала ночами: "Сказал безумец в сердце своем — нет Бога". Снова и снова учила, надеясь, что образумит. Да только ненависть вызывала. Ругали ее, но она не обижалась, уходила, оправдывала. Отлилась ей эта ненависть после, когда уже не слышала, не видела, а потом и не ходила, лежала недвижно — делай с ней, что хочешь. Терпела — за все слава Богу.

Все же не пропали даром молитвы. Внучка после долгих блужданий наконец "уверовала", плакала от радости, как узнала, что та стала ходить в храм.

Теперь Евдокия уже никуда не ходила, почти не видела, различала только свет и тьму, слышала совсем немного. Тихонько ощупью бродила по дому, ждала пока дочь придет, принесет поесть. Та постов не соблюдала, и Евдокия ела теперь все, что принесут, переваривала с непривычки трудно. Кошка, пользуясь тем, что хозяйка не видит, садилась рядом на стол и ела с ней из одной тарелки. Кошки в доме были всегда на правах члена семьи. Все брошенные в округе котята собирались тут, отъедались, подрастали и уходили. Некоторые немногие задерживались надолго, ели хлеб и радовались ласке. Эта, последняя кошка, вскоре пропала совсем — ушла.

Осталась Евдокия совсем одна. Редко приезжала из другого города внучка. Просилась к ней, да та не взяла. Кому нужна обуза. Стригла бабке ногти, толстые и жесткие — ножницы не брали, как-то помыла, вот и все. Евдокия и этому была рада. Торопилась напоследок научить, подсказать, наставить теперь еще правнуков. "Ты бы о детях спросила, о работе, учебе, как живут" — упрекала дочь. Спохватывалась Евдокия, спрашивала, но быстро теряла интерес. Все ей казалось, что это устроится как-нибудь, а вот главное бы не упустить.

Ходить становилось все труднее. Поднималась с постели по крайней нужде. Вот и в эту ночь измучила ее жажда, не дождалась утра, встала, пошла и упала. А встать уже не смогла. Левая нога вывернулась под невозможным углом, сломалась старая кость. Лежала она, терпела боль и холод, пока утром не пришла дочь и чуть не волоком дотащила до кровати, уложила.

Больше она уж не вставала. Ее как бы и не было здесь. Что-то ела, пила. Не слышала, не видела. О чем думала, кто теперь скажет? Лежала дни и ночи одна. Не могла увидеть теперь и любимый угол с иконами, которые еще недавно переставляла трясущимися руками. Вскоре и иконы покинули ее дом. В одну из зимних ночей забрались воры, собрали весь угол и унесли. Не стесняясь, ходили по дому, светили старухе фонариком в лицо, разговаривали в полный голос. Не было рядом с ней ни детей, ни внуков. С уносимых икон последний раз глянули глаза святых. Всё покидало ее, и она всех покидала.

Когда-то, лет тридцать назад, грозила: "Будет Страшный Суд в 2000 году, я не доживу, а вы доживете — увидите". А вот и дожила до конца века. Только, наверное, не знала уже, что наступил новый век. Для нее приближалась своя веха. Ей предстояло и в самом деле предстать на Суд. Да и всем рядом с ней живущим каждый их день и каждый поступок, слово готовили Суд, только по-прежнему им не думалось об этом, а если и думалось иногда, казалось так далеко, что и на правду не похоже.

Умирала Евдокия одна, как и жила одна. Один на один с Богом. Июльская ночь закрыла незрячие глаза, остановила последнюю молитву.

Буднично хоронили, ведь старуха. Дочь прятала горе за хлопотами. Внучка с горечью сожаления читала ночью над гробом Псалтырь. Привезли батюшку отпевать. Всего полгода назад исповедовал ее и причащал на дорогу.

Мужики на поминках как следует выпили, хотя она давно еще просила на ее поминках не наливать.

Из гроба последний раз мелькнуло строгое нездешнее лицо Евдокии. Все. Окончилась эта жизнь.

Не дай нам, Господи, забыть ее веру и нашу глухоту.
http://www.sobranie.org/archives/0/2.shtml
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
Аватара пользователя
Людмил@
Всего сообщений: 4656
Зарегистрирован: 24.07.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Сыновей: 0
Дочерей: 1
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Людмил@ »

Не вырывай из Библии страницы!
«Сколько можно молиться?»

Александр Михайлович сильно пил. Ну не так, конечно, чтобы совсем «без ума», но возвращался каждый день с работы «под градусом». Жену свою он любил, но вот что в ней ему очень не нравилось: она была верующей, читала Библию и молилась. Причем молилась она за него, чтобы он бросил пить и покаялся перед Богом. Это Александра Михайловича ужасно раздражало. Да еще и друзья подсмеивались — мол, попалась жена-богомолка, того и гляди, Михалыч, скоро сам поклоны бить будешь. Потому, выпив с друзьями и наслушавшись их шуточек, Александр Михайлович приходил домой в гневе и начинал ругать жену:

— Ну что ты за человек такой? Ну ходила бы в свою церковь по воскресеньям, потихоньку, и шабаш. А то со своими молитвами да с этой... с Библией своей — сколько можно? Уже перед людьми стыдно!

Жена всегда молчала, не перечила. Она, конечно, могла сказать: «Мне стыдиться нечего, я каждый день домой пьяной не прихожу». Или что-нибудь в этом роде. Но она все покорно выслушивала, а читать Библию и молиться за мужа не переставала. А ему придраться больше было не к чему: дома все сияло чистотой, обед всегда был вкусным, и он сам обихожен так — будьте любезны! (Правду сказать, его друзей-собутыльников жены все больше со скалкой встречали, а не с обедом вкусным). Поэтому Александр Михайлович быстро остывал и ругаться прекращал.

Вырванная страница

Но вот однажды пришел он домой пьянее, чем обычно, и застал жену за чтением Библии (а перед тем друзья опять над ним насмехались, насчет жены-богомолки). Разозлился Александр Михайлович, схватил Библию да и швырнул ее на пол. Да так швырнул, что вырвал из нее страницу. Скомкал ее, на пол бросил и ушел в свою комнату в гневе неправедном. У жены слезы на глазах выступили, но и тут сдержалась она. Подняла Святую Книгу, страницу разгладила и аккуратно назад вклеила. А поскольку была она мастерицей на все руки, то пострадавшего места вовсе и не видно, даже до сего дня.

На следующий день пошел Александр Михайлович на работу угрюмый. Настроение было неважное: с похмелья тяжело, да и перед женой совестно. «Ладно, — решил, — приду домой, прощенья попрошу. Все-таки здорово я ее обидел, а ведь она у меня хорошая...» Но не пришлось ему в тот день домой идти. Увезли Александра Михайловича прямо с работы в больницу — работал на своем станке, зазевался и... отрезало ему палец на руке. Вот ведь как — двадцать лет трудился, и хоть бы царапина какая. А тут целый палец — р-раз, и поминай как звали!

Око за око...

В больнице, как в себя пришел, увидел Александр Михайлович рядом с собой верную жену. И стало ему впервые не себя жалко, а ее — заплаканную такую, печальную. Только теперь понял он, как любит она и как страдает. И начал Александр Михайлович прощения просить, а она и не понимает, за что. А он гладит ее по голове и повторяет:

— Прости, милая! Во всем я перед тобой виноватый! Честное слово, больше никакой водки в рот не возьму! А палец — и без него жить можно, а вот без тебя, родная, никак!

А как ушла жена, стал Александр Михайлович думать-размышлять: как же такое с ним приключиться могло. Закрыл глаза и вдруг видит картину: вот он, пьяный, хватает Библию и — на пол ее со всего маху! А в руке у него одна страница так и осталась.

Открыл глаза, а перед ним рука его забинтованная, а на ней — одного пальца и недостает!

Страшно стало Александру Михайловичу. И он, большой такой и сильный, заплакал вдруг, как ребенок малый. Потом, на соседей по палате внимания не обращая, слез с койки, встал на колени и помолился так:

— Господи, помилуй меня, грешного! Спасибо Тебе, что наказал меня, да не до смерти! Прости за все, что говорил и делал против Тебя. Слепой я был, а теперь вижу! Вижу и верую!

И поклонился Богу до земли. Вот тут дружки его правы оказались — пришлось-таки «Михалычу» земные поклоны бить!

Домой он вернулся уже верующим. Надо ли говорить, как жена обрадовалась! Вместе Бога прославили, а в воскресенье, волнуясь, впервые в жизни отправился наш Александр Михайлович, под руку с женой, в храм Божий. Так и доныне вместе Господа славят. А Библия, та самая, со страницей вклеенной, у них всегда на виду — как напоминание. «...Господь, кого любит, того наказывает. Ибо есть ли какой сын, которого бы не наказывал отец?» (Евр.12:6-7).

ОТ АВТОРА. История эта произошла на самом деле, правда, уже довольно давно (имя главного героя тоже настоящее). Но и с самим автором произошло нечто похожее. У меня на память о собственном упрямстве осталась больная нога (впервые я подумал о Боге именно из-за нее). Помню, что однажды, уже будучи верующим, пожаловался своей бабушке:

— Эх, так все хорошо, да вот только нога бы еще не болела!

А она посмотрела на меня внимательно и говорит:

— Внучек, на здоровой-то ноге ты бы и по сей день от Господа бегал!

И, прямо скажу, она была совершенно права.

Андрей Маершин
http://www.vzov.ru/2008/03/12.html
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
Аватара пользователя
Автор темы
Лунная Лиса
Всего сообщений: 14029
Зарегистрирован: 25.08.2010
Откуда: из ребра Адама
Вероисповедание: православное
Дочерей: 2
Образование: высшее
Профессия: дворник
Ко мне обращаться: на "вы"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Лунная Лиса »

***

Родительская суббота. На столах в Богословской громоздится принесенная снедь: батоны хлеба, стопки имеретинских хачапури, бутылки вина и постного масла, а также разнокалиберные кульки.

У Иверской стоит пожилая прихожанка. На голове у нее кокетливо повязанная косынка на манер гоголевской Солохи. Остальной ее наряд напоминает комиссаршу 20-х годов: кожаная куртка, строгая юбка и сапоги. Это местная знаменитость – Валентина.

Мимо нее проходят люди. Каждый третий останавливается и раскланивается с ней. Диалог примерно такой.

– С праздником! Как вы? – при этом рука вопрошающего ныряет в карман Валиной кожанки, оставляя там денежку.

– Спаси Господи! – чинно кивает Солоха-комиссарша. – За тебя вчера записочку подала.

Объект Валиной молитвы благодарит и отходит.

Его место на аудиенции занимает женщина с грудным ребенком. Все опять-таки идет согласно регламенту: приветствие, еле уловимое движение руки к карману молитвенницы, затем обнадеживание.

– Генацвале! – с неправильным ударением на последнем слоге говорит Валентина и смачно целует ножку младенчика.

– Помолитесь, пожалуйста, вчера кашлял немного! – просит мать.

– Обязательно помолюсь! – с жаром обещает Валентина и крестит широким крестом малыша.

Служба идет своим чередом. Хор поет. Людей все больше и больше.

Около Валентины постепенно образуется полукруг из пакетов с едой – пожертвования.

Многие предусмотрительно сразу фасуют еду на два кулька: один, побольше – на общий стол, а кулечек поменьше – к ногам Валентины.

Эту картину наблюдают сзади две прихожанки Нина и Лида.

– Вальку-то нашу скоро при жизни в святые запишут, – иронизирует Лида. – Вот как себя поставила. А эти новые пришлые грузины все за чистую монету принимают. Понятия не имеют, какой у нее десять лет тому назад стервозный характер был. Помнишь, как она на всех шипела?

– Как не помнить! Только и слышно было из ее угла: «Здесь не стойте, так не креститесь! На Евангелии не сидят!» А сейчас стоит как истукан, только дань собирает…


Фото ©Rich Frishman

Фото ©Rich Frishman

Уже и общая панихида закончилась. Люди стали к кресту подходить.

Тут Нина подходит к Валентине и с плохо скрытым любопытством все же спрашивает:

– Валь, как ты столько кульков понесешь? Сама, вон, с палкой…

Валентина одаривает ее красноречивым взглядом и роняет с достоинством.

– Господь знает, для кого это, и Сам управит.

Нина возвращается к пункту наблюдения и говорит подруге:

– Умоляю, давай посмотрим, что будет дальше, как Валька выкрутится. Много на себя брать стала.

– Кстати, она, и правда, не для себя эту кучу набрала. Ей столько и в месяц не съесть, – уточняет Лида. – Это так и есть.

Царские врата закрылись, и церковь постепенно опустела. Только Валентина по-прежнему стоит на том же месте, возвышаясь над кульками, как Наполеон на подступах к Москве в ожидании ключей.

Наблюдательницы тихонечко сидят в уголке и ждут обещанного исполнения Божьего Промысла. Им спешить некуда.

Тут в церкви появляется молодой, хорошо одетый парень. Он идет солдатским размашистым шагом к центру. Замечает Валентину и тормозит у кулькового острова.

– Вас подвезти, тетя Валя? Я как раз мимо вашего дома буду ехать.
Валентина точно просыпается от спячки.

– Да, да, Дато. Спаси Господи. Я вот стою, жду доброго человека.

– Сичас! – сияет искомая кандидатура.

Он быстро крестится на иконостас, ставит свечку и исчезает из церкви. Через пять минут является и докладывает:

– Я джип развернул у тех ворот. Все готово.

Хватает по несколько мешков в обе руки и спешит к выходу. Подруги-наблюдательницы спешат за ним на новую позицию.

Парень в три приема перетаскивает всю поклажу и грузит в громадный джип. Последним рейсом он выводит под руку Валентину с тросточкой и осторожно подсаживает ее в кабину. Потом сам занимает место у руля.

Валентина царственным жестом поднимает правую руку и негромко командует:

– К бомжам!

Джип плавно проезжает мимо подруг с вытянувшимися лицами. Лида резюмирует задумчиво:

– Во! Что ни говори, милостыня – великое дело. А Валька точно себе Царство Небесное заработает.
****
http://www.pravmir.ru/vrednaya-valka-i- ... -nebesnoe/
"В главном единство, во второстепенном свобода и во всем любовь"
Аватара пользователя
Эль Ниньо
Всего сообщений: 6446
Зарегистрирован: 12.09.2011
Откуда: Казахстан
Вероисповедание: православное
Сыновей: 1
Дочерей: 2
Образование: среднее
Профессия: чтец
Ко мне обращаться: на "ты"
 Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Эль Ниньо »

http://www.pravoslavie.ru/jurnal/80973.htm

ДОБРАЯ ИСТОРИЯ ПРО ТРАМВАЙ И МАЛЕНЬКУЮ ДЕВОЧКУ

Изображение

Рассматривая старые письма, я вспомнила одну историю, которую мне рассказывала мама.

Я была единственным ребенком. Мама поздно вышла замуж, и врачи запретили ей рожать, но она не послушалась, а на консультацию к врачу пошла, когда была уже на шестом месяце беременности. Меня все очень любили – и дедушка, и бабушка, что уж говорить о родителях.

На работу маме надо было приходить довольно рано, а до этого она должна была еще отвезти меня в детский сад. Чтобы успеть, она садилась в самый первый трамвай или автобус. Обычно водители каждое утро были одни и те же. Мы выходили из трамвая, мама провожала меня до ворот, оставляла с воспитательницей и следующим трамваем отправлялась на работу.

Но она всё равно опаздывала. Ее несколько раз предупреждали, что уволят, если она не будет приходить вовремя. Этого нельзя было допустить: мы и так жили очень скромно, и одной папиной зарплаты нам не хватило бы. Мама была вынуждена отправлять меня, трехлетнего ребенка, одну от остановки трамвая до садика. Она надеялась, что я смогу проделать этот путь и не потеряюсь.

Эти минуты были самыми мучительными и длинными в ее жизни. У нее сжималось сердце, когда она смотрела из окна полупустого трамвая, как я одна иду в детский сад.

Через какое-то время мама заметила, что трамвай слишком медленно отъезжает от остановки и не прибавляет скорость до того момента, пока я не зайду в ворота садика. Так продолжалось целых три года. Мама и не старалась объяснить эту странность – главное, что она больше не нервничала из-за меня.

Всё выяснилось через несколько лет, когда я стала ходить в школу. Однажды, когда мы ехали на мамину работу, водитель трамвая сказал мне:

– Привет, малышка! Как ты выросла! Помнишь, как мы с твоей мамой тебя до садика провожали?

С тех пор прошли года, и я, идя мимо той остановки, всегда вспоминаю эту историю и доброту вагоновожатого, который не прибавлял скорости ради спокойствия чужой ему женщины. И у меня на душе становится тепло.

Хатуна Раквиашвили

29 июля 2015 года
"Кое-что в жизни нельзя исправить. Это можно только пережить"
"Не обращайте внимания на мелкие недостатки; помните: у вас имеются и крупные" Бенджамин Франклин
Аватара пользователя
Людмил@
Всего сообщений: 4656
Зарегистрирован: 24.07.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Сыновей: 0
Дочерей: 1
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Людмил@ »

Поездка к отцу. Ольга Рожнева.
Стучали колёса, полупустой вагон ходил ходуном, от жёлтых деревянных скамеек веяло холодом и неуютом. В окнах мелькали короткие одинаковые станции, печальные в своём одиночестве, на них никогда не останавливались поезда, и большая часть электричек тоже проносилась мимо: «Электропоезд следует без остановок». Полустанки с покосившимися заборами и тоскливыми дворнягами. Одинокие старухи на завалинке, будто окаменевшие в своей неподвижности. «Как в моей жизни, – подумалось Зинке, – мимо меня тоже проносится счастье и радость…»
По мутному окну электрички стекали капли апрельского затяжного дождя, весна пришла, но пока не радовала, скрывшись в серой слякоти и ветреной непогоде.

Зинка сидела у окна, маленькая, сжавшись в комочек. В свои шестнадцать она выглядела года на три младше: невысокая, худенькая, плохо одетая. Глаза у Зинки красивые – зеленоватые, выразительные, умные. Волосы светлые, густые. Только и хорошего. А остальное, как мать говорила: «ни кожи, ни рожи».

Видавшие виды сапоги валялись под лавкой, а ноги в старых шерстяных носках, подарке тёти Маруси, она поджала под себя – так было теплее. Соседние лавки пустовали, только в конце вагона дремала старушка, а на последней скамейке играли в карты трое железнодорожников. В животе у Зинки холодил тянущий липучий страх: что ждёт её в конце этой поездки? Может, лучше было остаться дома? Как она оказалась в этой полупустой электричке?

Вообще-то, к месту, где она жила, слово «дом» не очень подходило. Дом – это там, где тебя любят и ждут, где уют и семья. А там, где сейчас жила Зинка, ничего этого не было и в помине. Был ли у неё дом? Может, когда она жила с бабой Верой?

Она тогда ещё была маленькая, но, наверное, жизнь с бабой Верой – это лучшее, что можно вспомнить из её короткой прошлой жизни. Баба Вера – худая и строгая, никогда не ласкала внучку, не гладила по голове, не целовала на ночь. Любила ли она Зинку?

По крайней мере – не обижала. Учила читать молитву перед едой, целовать перед сном маленький розовый крестик. Учила мыть полы и посуду, стирать бельё. Баба Вера была чистюлей и любила, чтобы в доме царил порядок: все старенькие, но чистые простыни и пододеяльники имели вышитые метки, чтобы не перепутать, каким концом к ногам, а каким к голове. Учила не болтать ногами, когда ешь – грех.

А ласкать – никогда не ласкала. Так они и жили друг возле друга, каждый своей жизнью, и Зинка воспринимала эту жизнь, как единственно возможную, потому что другой просто не знала.

Домик стоял на окраине маленького города, и Зинка любила играть в палисаднике. Там было много интересного: на траве можно постелить старое покрывало и построить дом, а заросли кустарников скрывали тебя так, как будто ты оказывался в шалаше. Сделать из старых баночек и коробочек посудку, а из стёклышка и разноцветной обёртки – секрет, тайничок такой. Чуть раскопаешь потом землю, а там – под стеклом – красота!

Прилетали птицы, самые разные, а иногда – аисты – красивые и большие. Семенило семейство ёжиков. Зинка их тайком от бабушки подкармливала. Лохматый Дружок был верным другом и молчаливым хранителем всех секретов и приключений. С ним семилетняя Зинка спускалась к маленькой узкой речушке за огородом, раздевалась до трусиков, осторожно ступала в воду. Вода сначала обжигала, а потом – как хорошо плескаться у берега, устав, согреться на песке, и натянув платье, бежать по тропке назад, к дому. Дружок, вылезая из воды, тряс большой головой, смешно отряхивался, и брызги летели на Зинку. А там уже слышался крик бабы Веры:

– Куда опять пропали, непутёвые?! Поливаться надо, а она на-тебе, прохлаждается!

И Зинка брала в руки небольшую лейку.

Кроме речки было ещё много интересного, недалеко от дома – целые россыпи камней, маленьких и побольше. А среди маленьких есть такие, на которых золотой бочок. Встречаются и совсем золотые, красивые, прямо драгоценные камни!

– Зинка, иди домой! Опять этот ребёнок там клад раскапывает… Прям геолог какой-то, а не девка, всё в камнях копается, – жаловалась баба Вера соседке.

А потом всё закончилось, и ещё много лет тосковала Зинка по Дружку и ёжикам, шалашу под кустарниками и тихой речушке. Бабу Веру она тоже больше никогда не увидела, померла баба Вера года через два после того, как мать увезла Зинку.

Случилось всё под вечер, когда Зинка наполивалась в огороде и предвкушала купание в речке, а лохматый Дружок уже нетерпеливо поглядывал на неё, ожидая команды. Баба Вера позвала в дом, на кухне подвела к умывальнику, и больно умыла шершавыми ладонями лицо. Вытерла полотенцем, осмотрела сердито и сердито же скомандовала:

– Иди вон в комнату! Приехали за тобой! Мать твоя приехала!

Зинка робко вошла и увидела черноволосую женщину с огромным животом и толстого дядьку. Женщина смотрела на неё пристально, но неприветливо, а дядька смотрел в сторону так, как будто ему не было никакого дела до Зинки, и знакомиться с ней он совсем не собирался.

Женщина, которая мать, раздражённо сказала бабе Вере:

– Чего она у тебя такая грязнуля? А белобрысая какая… Ровно и не моя дочь… Ну, здравствуй, Зина! Ты теперь будешь жить с нами. Я твоя мать, будешь теперь меня слушаться!

Зинка не знала эту женщину, а, может, не помнила. Она почувствовала страх, и, развернувшись, побежала из комнаты, но баба Вера оказалась ловчее, схватила в охапку и не отпустила. А мать проворчала:

– Так и знала, что она у тебя тут дикаркой вырастет. Как зверёныш какой… Ни обнять родную мать, ни поцеловать…

Она подошла, взяла Зинку за подбородок и потребовала:

– Скажи: здравствуйте, мама Катя и папа Петя!

Зинка сильно смутилась. Ей было очень неприятно прикосновение этой женщины. И потом – её мама – баба Вера, а совсем не эта тётка. Она мотнула головой, но цепкие пальцы крепко держали за подбородок. Тогда Зинка неожиданно для себя самой показала язык и, крутанувшись, сбежала.

Прощаясь с Зинкой, баба Вера первый раз в жизни обняла её и прижала к себе, и Зинка тоже обняла бабу Веру и прикоснулась губами к её щеке, щека была холодной и солёной:

– Сиротинка моя… В няньки тебя забирают… Ох, горемычная ты моя, злосчастное дитё…

Её действительно забрали в няньки. Мать сойдясь с отчимом, родила от него двух детей подряд: Сашку и Таньку. К ним мать относилась как к родным, хоть и била их частенько, особенно в подпитии. А вот Зинка так и не стала родной, хоть и сызмальства обихаживала весь дом: нянчилась с младенцами, стирала, прибиралась.
Она любила Сашку и Таньку, мыла их розовые попки, агукала, таскала за собой на закорках. Росли погодки быстро, и видно становилось, что они совсем разные. Сашка рос простоватым, Зинку любил как мать и долго звал няней. Но становясь старше, всё меньше нуждался в ней, и рвался во двор к своим мальчишеским играм. А черноволосая Танька росла капризной, не по годам хитрой. Рано научилась обманывать мать, пользоваться Зинкиной заботой, а потом наговаривать матери на неё, отводя от себя гнев и побои и, видимо, даже развлекаясь этим.

Мать смотрела на старшую недоверчиво как на чужую, и несколько раз, напившись, жалобно говорила Зинке:

– Ты, белобрысая, ровно и не моя совсем… Вся в отца своего… Я тебя и рожать-то не хотела… Ты, Зинка, – ошибка моей молодости, понимаешь ты меня или нет, морда белобрысая?! У меня такой парень наклёвывался, а из-за тебя всё прахом пошло… Лучше б я аборт сделала, атомную бомбу на твою башку глупую!

– А где мой отец?

– Где-где… Урод твой отец! В тюрьме сидит! Не будешь слушаться – я и тебя к нему отправлю!

Зинка не верила, что отец в тюрьме. А хоть и в тюрьме… может, его уже выпустили… может, он полюбил бы Зинку… Всё-таки она ему дочь родная…

Зинка знала теперь, что она – Фёдоровна, и фамилия у неё – отцовская, а зовут её отца Фёдор Иванович Ванечкин. И он даже платит на неё алименты. И поселилась в сердце у неё мечта – разыскать отца. Но где искать его? Куда ехать?

Отчим же почти не замечал её, лишь иногда она удостаивалась пинка или тычка. Мать же била часто, напиваясь, она зверела, глаза делались пустыми, невидящими, бросалась с кулаками на Сашку и Таньку. Зинка защищала их, и ей попадало больше всех. И била её Катерина не так, как младших, а всерьёз. Несколько раз Зинку отнимали соседки, иначе мать могла забить до смерти. Потом Катерине пригрозили лишением родительских прав, и она немного утихла, била с оглядкой, так, чтобы соседи не слышали.

Долго не могла Зинка отвыкнуть читать молитву перед едой и перед сном, делала это молча, чтобы над ней не смеялись. Потом отвыкла. Да и крестика на ней больше не было, мать сорвала его в первые же дни в общественной бане. Приговаривая, что дочь её только позорит, Катерина выкинула крестик в сточный желобок, и Зинке было очень жалко смотреть, как уплывал, смываемый грязной водой её розовый пластмассовый крестик. В доме бабы Веры она не слышала ругани, а здесь матерились забористо, громко, когда сердились, и когда радовались, открывая бутылку с водкой.
И Зинка часто вспоминала прошлое, ей вспоминалась жизнь у бабы Веры – зелёной и жёлтой-голубой, цвета зелени в палисаднике и жёлтого песка у голубой речушки. А жизнь её теперешняя казалась ей чёрно-серой, таким сплошным чёрно-серым пятном, грязными серыми обоями и чёрными тараканами, кишевшими на кухне. Городок шахтёрский тоже был серо-чёрным, почти без зелени, грязным и злым. В очередях ругались матом, и когда цепляли Зинку, она по-взрослому материлась в ответ.
Зинка училась в школе, но там ей не очень нравилось. Её дразнили, потому, что одета хуже других, потому что просит учебники у соседки, дразнили за имя. Высокая, всегда нарядная первая красавица класса Таня как-то сказала громко:

– А у моей бабушки в деревни поросёнка Зинкой зовут. И ты, Зинка, наш классный поросёнок.

В классе восьмом дразнить поросёнком перестали, то ли ребята стали взрослее, то ли сама Зинка, серьёзная и ответственная не по годам, стала внушать к себе уважение. Привыкнув управляться с Танькой и Сашкой, выживать рядом с запойными родителями, она могла ловко организовать субботник или генеральную уборку класса, работала быстро и сноровисто, брала на себя то, что потруднее. И одноклассники привыкли, что не ходит Зинка на дискотеки и школьные вечера, потому что нарядов у неё никаких нет, и танцевать она не умеет.

Училась она неровно: часто уроки готовить было некогда, или невозможно из-за отсутствия учебников, которые мать отказывалась приобретать. Но на четвёрки тянула. Дружила с Надькой из соседнего подъезда, доброй, круглолицей девчонкой. Особенно дружить времени не было, но иногда, по выходным они играли, чаще всего в геологов, на пустыре за домом. Игру придумала Зинка. Искали полезные ископаемые, и Зинка часто находила на самом деле полезные вещи: рюкзак, совсем целый, хоть и поношенный, зайца плюшевого для Сашки, с надорванным ухом, но вполне приличного и так далее.

Приходила домой, мыла полы, готовила суп. Чаще всего борщ или щи из стеклянной банки. Когда успевала, таскала деньги у пьяных Катерины и Петьки, если не успевала – сдавала бутылки. На рынке покупала картошку. Часто денег на картошку не хватало, но Зинке всегда продавали, видимо, жалели. И Зинка варила полную большую кастрюлю борща. Ничего, что жидкий, зато много! Сашка с Танькой придут из садика, а позднее из школы – а дома чисто и полная кастрюля борща! И даже хлеб есть!

В соседнем магазине под названием «Юбилейный» работала Надькина мать, тётя Маруся. И Зинка часто думала о том, как ей повезло с Надькой и с тётей Марусей: она всегда усаживала за стол подругу дочери, кормила жареной картошкой, а в магазине всегда принимала у неё пустые бутылки, даже когда приёма стеклотары не было.

– Дак не принимаем бутылки, Зин!

Посмотрит-посмотрит, да и примет…

В выходные придёт Зинка, поскребётся в дверь:

– Тёть Марусь, отпусти Надю погулять!

– Дак рано ещё, Зин! Дак ещё не ели! Садись, поешь с нами!

Слёзы наворачивались от такого доброго отношения:

– Что вы, тёть Марусь, я уже поела…

А её и не спрашивали, садили за стол, давали ложку, целую тарелку вкуснейшей горячей жареной картошки с укропчиком и полный стакан холодного молока.

– Повезло мне, – думала Зинка, – ох и повезло!
Ещё Зинка любила книжки читать, когда дома никого не было или, спрятавшись в сарае. Брала книжки у тёти Маруси или в школьной библиотеке. Но книжек там было немного, и скоро она все их перечитала.
Любимыми книгами стали книги про геологов, писателя Олега Куваева. Он сам был геологом и хорошо знал, о чём пишет. Это вам не какая-нибудь фантастика! Фантастику Зинка не очень любила. Подумаешь, ужасы, пришельцы… У неё дома каждый день ужасы… А вот про геологов – это да! Это, я вам скажу, – вещь!

Читая, Зинка представляла себя там, среди этих сильных и смелых людей: вот они идут по тайге, и она, Зинка, не отстаёт. Тоже ищет камни драгоценные, породы всякие полезные. А следом – Дружок лохматый. С ним рядом и медведь не страшен! А вокруг – зелень и чистый воздух, синева горных рек, грибы, ягоды! Красотища! И никто матом не ругается… А потом она находит залежи полезных ископаемых, и все понимают, что бывший «поросёнок» Зинка – на самом деле – смелая и находчивая. И с ней стоит дружить. И она заслуживает даже, чтобы её кто-нибудь любил. Ну, хоть кто-то…

Один раз Зинка припрятала деньги и, замирая от страха, истратила их на две толстые книги в книжном магазине.

Но насладиться ими не успела: мать удивилась, что тощий Зинкин портфель внезапно разбух, а проверив его, книжки унесла назад в книжный магазин, причитая, что деньги на них дочь украла у родной матери. Потом жестоко избила Зинку и заставила стоять на коленях в углу, подняв вверх руки. Зинка не стала просить прощения, как она обычно делала, и тихонько сомлела, так, что Катерина даже испугалась, и, обрызгав водой, перенесла дочь на кровать.

Когда Зинке исполнилось шестнадцать, мать стала выгонять её из дому. Как нянька она была уже не нужна, и, по понятиям Катерины, могла сама зарабатывать себе на жизнь. Тем более, что алименты от Ванечкина приходить уже год, как перестали. И смысла кормить лишний рот больше никакого не было. Катерина и сама ушла из дому в шестнадцать лет, не оглянувшись на строгую и вечно занятую в трудах мать, которая растила её без отца.

Катерина загуляла со взрослым мужиком и уехала с ним, о матери почти и не вспоминала. Бросил он девчонку быстро, наигравшись её молодостью. Был ещё один шанс, да упустила его Катерина, спуталась с Ванечкиным, пастухом убогим, сдуру забеременела. Вспомнила про мать, когда нужно было куда-то деть крошечную Зинку, матери и увезла, а потом забрала.

Катерина втайне гордилась собой: не сделала аборт, родила, вырастила! Пора и честь знать! Тем более что – сколько волка не корми… Благодарна разве ей Зинка за всё доброе? За то, что жизнь ей дала?! Другая – ноги бы матери целовала! Как бы не так… Вон исподлобья смотрит, как волчонок… Не нравится, что пьём – так все пьют… Какая ещё радость в жизни этой беспросветной?! И под заборами не валяемся… И дети все живы-здоровы… С голоду чай не померли… До шестнадцати лет дорастила – хватит! Вон двое младших огрызков ещё кормить надо!

У Катерины была своя правда, и правда эта таилась далеко-далеко, в туманном зыбком прошлом – в смутных воспоминаниях детства: баба Вера, суженый которой погиб, сгинул на фронтах Великой Отечественной, родила поздно, от залётного ухажёра. Работала как каторжная. Приласкать дочку сил не оставалось, да и давила горькая участь матери-одиночки, по ночам рыдавшей в подушку. Правда Катерины таилась там, в маленькой комнате, где ползала она в тупом одиночестве, привязанная за ногу к тяжёлому старинному столу, пока мать днями напролёт ишачила за палочки-трудодни в тетрадке колхозного учётчика.

Чего-то, видимо, не получила Катерина в детстве, когда измученная баба Вера чуть не ползком добиралась до дома, отвязывала дочь, и сил материнских хватало лишь – накормить, обстирать да искупать. Все мы родом из детства, может, и пустые невидящие глаза пьяной Катерины смотрели в прошлое и видели там пустые глаза одинокого ребёнка, уставшего ползать у стола и тупо мычать в темноту?

Своя правда была и у бабы Веры, родилась которая в огромной патриархальной семье, где родителей называли на «вы», детей не ласкали, воспитывали в строгости и благочестии. Но дети в этой огромной семье росли окружённые добрым миром своих многочисленных сестёр и братьев, бабушек и дедушек, невесток и зятьёв, отца и матери. Они и без ласки чувствовали тепло и защищённость семьи, родительское гнездо, где безопасность и сила, а в красном углу, перед иконами – всегда горит лампадка.

И это родовое гнездо было безжалостно разрушено: кулаки уничтожались как класс, а семья бабы Веры, хоть не использовала наёмный труд, но считалась зажиточной: имела на шестнадцать человек двух коров, семерых коз и козлят, лошадку и полный двор кур, гусей, уток. Вся семья сгинула навеки и следов не разглядеть в ожидаемой заре коммунизма. Уцелела одна баба Вера, которую спасла, приютила одинокая солдатка-крёстная.

Баба Вера воспитывала дочь одна, растила так, как когда-то растили её саму, не осознавая, что не хватает ребёнку любви, а строгость и благочестие не могут эту любовь заменить. Да и от веры, крепкой веры в Бога и обычая во всех делах жизненных на Него полагаться и уповать, молиться и знать силу молитвы, хоть и редко, пару раз в год, но как закон жизни – исповедаться и причащаться, от всего этого наследства у бабы Веры в памяти остались только несколько правил: носить крестик, молиться перед едой и перед сном – вот, пожалуй, и всё. Да и то – слава Богу! Вытравливалась вера из душ, выжигалась, рушилась вместе с разрушенными храмами. На кого уповать? В ком опору искать? Где взять силы человечку маленькому? И в бабе Вере силы душевные – чуть теплились. Вот такая правда была у них всех…

Да, хлебнула горя баба Вера, и жизнь её была подобна сломанному деревцу: ещё живое, зелёное, а соки от корней не поступают в ветви. Катерина – веточка этого деревца – совсем засохла, и душа её омертвела почти. Но бывает, смотришь, стоит мёртвое, засохшее деревце, подойдёшь ближе, а там пробиваются побеги молодые, зелень нежная тянется изо всех сил к солнышку, корни живы и питают и дают жизнь. На такой побег была похожа Зинка. Вырастет, расправит ли веточки, станет ли деревцем, молодой порослью на выжженной земле, или не хватит сил, завянет, засохнет?

Она пыталась найти работу, хоть какую-нибудь, но взглянув на неё, худенькую, маленькую, брать отказывались. Мать сердилась: это не тебя не берут, ты сама работать не хочешь, дармоедка! Вот поживёшь на своих хлебах, враз работу найдёшь!

Зинка хотела доучиться, а потом поступить в институт, на геолога. Но стало уже понятно, что школу окончить не получится: мать отдала её прошлогоднюю форму вытянувшейся, долговязой Таньке, и в школу пойти теперь было не в чем. Да и не даст мать учиться, раз погнала из дому.

Зинка решила ехать к отцу. К поездке готовилась тайно, задолго. Уже пару лет она хранила адрес отца, на стёртой квитанции о денежном переводе от Ванечкина Ф.И. Потихоньку копила деньги, оставляя сдачу. Накопила триста рублей. Тётя Маруся знала, куда Зинка едет, дала ей пятьсот рублей – пять сторублёвок (специально так – одну потеряет или украдут – ещё четыре останется), обняла, прижала к себе:

– Ты уж не пропади только, Зиночка! Слышь? А не найдёшь папку-то, дак возвращайся назад! Мы чё-нито придумаем… В комиссию пойдём по делам несовершеннолетних… Или к классной вашей, Наиле Махмутовне, может, она чё-нито придумает… А то… может, с нами поживёшь… Тесно? Дак чё… С Надькой вон на одном диване спать будете… Ну, съезди-съезди, раз надумала, всё равно не успокоишься… может и встретит тебя отец с радостью… Храни Господь тебя, деточка!

Ночью не спалось, сердечко билось часто: что ждёт там, за поворотом судьбы? Зинка лежала с открытыми глазами и думала разные думы. Громко храпел Пётр, Катерина не отставала от него, посапывали Сашка с Танькой, а Зинка всё не спала, таращилась в тёмное окно:

– Вот если родится человек счастливым, так и дальше счастлив, а вот бывает: родится бессчастный, так и нет ему счастья во всей его жизни… Вот я… Никто не любит меня… Сашка с Танькой выросли и почти не нуждаются во мне. Зачем я живу? – думала Зинка, а потом не заметила, как уснула. Уснула крепко, и проснулась, будто подтолкнул кто под локоть.

В грязном окне брезжил серый тусклый рассвет, и Зинка подхватилась, спрыгнула с кровати, на цыпочках прокралась к двери.

Достала из-под шкафа спрятанный, заранее собранный рюкзак, тихонько выскользнула в прихожую, накинула шаль и пальтишко. Кровать тяжело заскрипела, раздался громкий мат. Выскочила Катерина, оглядела застывшую Зинку, схватила шаль, потащила с головы, сорвала вместе с прядью волос, кинула вместо шали старый платок:

– Ишь! Шаль ей подавай! А ты её заработала – шаль-то?! Вот поработай-ка – узнаешь, как кусок хлеба достаётся!

Зинка скривилась от боли, вылетела на лестничную площадку, постояла на улице, глядя на свой дом: загорались окна, народ просыпался на работу, шумели чайники, текла вода в кранах, кто-то пил ароматный кофе, прощался до вечера и целовал на прощанье. Дом жил своей жизнью, а она, Зинка, больше ему не принадлежала. В животе заурчало, и Зинка представила, как там, на кухнях её дома, пьют горячий сладкий чай и едят бутерброды: большой такой кусок батона, а сверху масло или вот ещё – кусок ржаного хлеба и рядом – горячая сосиска! Она сглотнула слюну и покосилась на окна Надьки.

Небось, тётя Маруся уже проснулась, картошку, небось, чистит. Зинка представила большую сковородку, полную поджаристой горячей картошки и стакан холодного молока – и засомневалась: может, не ехать никуда? Пойти к тёте Марусе и сказать: «Я согласна пожить у вас! Буду вам полы мыть и бельё стирать! Борщ варить! Десятый класс закончу, а там уже с Надей в институт поступим, в общежитие переедем… Можно на вечернее или заочное отделение поступить, тогда и работать сможем! Сами вам тогда помогать будем с зарплаты!»

Зинка представила себе однокомнатную квартиру подружки: кровать тёти Маруси и её больного мужа-сердечника дяди Вити в углу, маленький диванчик Надьки за шифоньером… Нет, нельзя к Надьке… Дядя Витя – инвалид, Тётя Маруся одна семью тянет, а сколько там зарплата у неё… Картошку и жарят без конца… Заведующая толстая себе наворует, а тётя Маруся отдувайся – все шишки на продавца. А тётя Маруся – она добрая, людей жалеет обманывать. Нет, к Надьке нельзя…

Да и решила ведь она – отца найти. Спросить, почему он бросил её. Знал ведь, что дочка растёт, раз алименты посылал и на свою фамилию записал. Может, увидит её папка – и полюбит? Ведь она на него похожа, так мать всегда говорила! А если не полюбит? Куда тогда?

Зинка тряхнула головой, отгоняя печальные мысли и пошла на вокзал. Вокзал небольшой, грязный, дышал холодом и сыростью. Из окошка кассы шло тепло, горел яркий свет, и Зинка протянула деньги, сказала уверенно:

– Один билет на электричку до Уфы, пожалуйста.

Взяла сдачу и пошла в закуток, в привокзальную забегаловку, на запах беляшей, купила один горячий смятый беляш и стакан мутного кофе, съела жадно, и внутри потеплело, Зинка согрелась. Вышла на перрон, электричка уже стояла – пустая, холодная. Зинка села в первый вагон, скинула сапоги, поджала ноги под себя, так было теплее. Вагон дрогнул, затрясся, и электропоезд тронулся, набирая ход, оставляя за собой малолюдные полустанки и одинокие станции. Зинка ехала к отцу.

Незаметно для себя заснула, проспала часа два и, проснувшись как от толчка, испугалась: не проехала ли свою станцию. Ей нужно было выйти в Макеевке, а потом на автобусе доехать до села Матырино, маршрут Зинка старательно изучила заранее. Нет, не проспала, заскрежетал динамик, и хриплый голос объявил остановку, от которой до Макеевки было ещё два длинных перегона.

День перевалил вторую половину, когда Зинка вышла на покрытый ледком перрон. Дул сильный ветер, и она, скользя своими резиновыми сапогами по льду, неуклюже вкатилась в маленькое, приземистое здание вокзала. Здесь одновременно был и автовокзал: два маленьких окошечка, из которых шёл свет и уют. Кассирша молодая, густо накрашенная, не глядя на Зинку, рявкнула:

– До Матырино в шесть утра и в час дня! Сегодня автобусов больше нет!

Зинка не струсила и громко сказала:

– Мне тогда на завтра билет дайте! На шесть утра!

И протянула деньги в окошечко. Билет оказался очень дорогим, Зинка рассчитывала, что он обойдётся ей дешевле. Взяв билет, отошла от кассы и стала прикидывать: получалось, что денег остаётся в обрез, больше тратить нельзя, иначе на обратную дорогу не хватит. А ведь ещё неизвестно, как встретит её отец, может, и не обрадуется… Может, и в дом не пригласит… Может, у него там семеро по лавкам…

Да нет… Если б у него были дети кроме Зинки, мать бы об этом ей обязательно съязвила: дескать, не нужна ты своему папаше, уроду, у него другие дети есть. Но мать никогда о других детях не упоминала, значит, одна у него дочь, она – Зинка.

Тихая надежда таилась в душе: может, возвращаться и не придётся… Вот приедет она к папке, а он увидит дочь, да ещё на него похожую – обрадуется… Обнимет её крепко, прижмёт к груди и скажет:

– Я тебя так долго ждал, доченька! Так долго! Что ж ты раньше-то не приезжала! А и хорошо, что наконец собралась! Я теперь тебя не отпущу никуда – будем вместе жить-поживать!

И станет смешно суетиться и накрывать на стол… А она, Зинка, ответит:

– Пап, ты посиди, отдохни… Ничего, я тебе теперь все дела домашние буду сама делать!

И она сама накроет на стол, и там будет горячая дымящаяся картошка с укропчиком и ядрёная квашеная капустка, хрустящая на зубах, и большие ломти ароматного хлеба и, может, даже розовые ломтики сала, тающие во рту. А потом они будут пить горячий чай, прикусывая кусочками сахара, а, может, папка достанет баночку варенья.
И они будут смотреть друг на друга, и узнавать друг друга, и тихо разговаривать обо всём. И Зинка расскажет про бабу Веру и про речку, про Дружка, про ёжиков, про Надьку и тётю Марусю, и пустырь за домом, где можно найти много интересного, и как Сашка был рад, когда она нашла для него зайца и пришила надорванное заячье ухо. Сашка – он вырос уже почти, а зайца прячет под одеялом, спит с ним. Прячет, чтоб не смеялись над ним, дескать, такой большой, а спит с зайцем… А она, Зинка, геологом хочет стать…
И папка будет внимательно слушать, а потом тоже расскажет ей о себе, как он жил без неё все эти годы… И ждал, когда же она наконец приедет к нему…

Зинка незаметно для себя всхлипнула. Посмотрела по сторонам: никто не слышал? Но до неё никому дела не было: маленький вокзал жил своей жизнью, люди заходили и выходили, суетились, несли сумки, авоськи, баулы. Зинка села в обшарпанное синее кресло и достала книгу. Долго читала. За окнами стало смеркаться, включили яркий электрический свет, и всё вокруг стало немножко ненастоящим. Зинка огляделась: на самом деле она здесь, в этом чужом городе, на чужом вокзале, и это всё правда, не сон? Почувствовала, как сильно хочется есть. Встала, разминая затёкшие ноги и пошла на запах кофе.

Привокзальная столовая не отличалась разнообразием: шницели, пюре, тушёная капуста, такие же помятые беляши, какие Зинка уже покупала сегодня. Она посмотрела на цены и ахнула: всё это было ей не по карману. Может, всё же разориться, может, и обратной дороги не будет, папка оставит её у себя?

Зинка колебалась, потягивая носом горячий мясной запах. Потом увидела, как на одном из столиков оставили поднос с совершенно целыми, даже не надкушенными кусочками хлеба. Ей вполне хватит этой пары кусочков… И Зинка незаметно придвинулась к столику, протянула руку… Оплеуха была неожиданной и болезненной. Зинка почувствовала, что её берут за шиворот, как котёнка, оттаскивают от столика и тащат к выходу. Дородная рыжая тётка злобно прошипела:

– Нам тут своих побирушек девать некуда! Пшла вон отсюда, голь перекатная!

Её больно толкнули в спину, и Зинка чуть не упала от толчка. Молча пошла к креслам, села, как ни в чём не бывало в одно из них, загородилась книжкой. Слёзы закапали сами собой, и она пыталась изо всех сил вчитаться, чтобы отвлечься от обиды, и чтобы эти непрошеные слёзы перестали течь, и никто не заметил, как она плачет.

Рядом раздался тихий женский голос:

– Да ты не плачь, девонька… На-ка вот, я тебе беляш принесла, давай-ка съешь… Я тебе потом ещё шницель с хлебом раздобуду… Вот уйдут с раздачи и кассы, я тебя позову… Ты – смотри – не уходи… Едешь, чай, куда?

Пожилая мойщица в видавшем виды фартуке ласково смотрела на Зинку, глаза у неё были большие, круглые и очень добрые. Она протянула Зинке беляш в серой обёрточной бумаге. Зинка взглянула на большие распаренные красные руки, протягивавшие ей своё подношение, осторожно взяла, откусила кусок и улыбнулась сквозь слёзы мойщице. И та улыбнулась ей в ответ:

– Ну вот… Не плачь, девонька… И зла не держи на Галину… На кассиршу нашу… Она, конечно, сердитая, но у неё есть причины… Смягчающие обстоятельства… Она, вишь, завсегда жила мирненько, спокойненько, родители хорошие… Потом замуж хорошо вышла. Без скорбей живёт… Голодной не бывает… Как же ей чужую беду понять?! Не… Сытый – он голодного не разумеет… Так что не серчай… Вот ты – голодной бывала? Не так, чтобы просто проголодаться, потому что – время обеда наступило, а так – когда есть нечего и денег нет и не предвидится? И неделями, месяцами – полуголодной ходить? Бывало у тебя так?

Зинка покивала головой:

– Да. И не раз.

– Вот с тебя, ежели что, спрос другой будет. Потому что ты знаешь: каково это – человеку голодному живётся. Ежели ты это на себе испытала, а потом человека обидишь – спрос-то строже! Понимаешь ли?

– Кажется – да…

– Ну вот… Сиди здесь. Едешь-то когда?

– Завтра в шесть утра.

– Ночевать негде?

– Нет…

– Ладно, придумаем… Сиди пока…

Когда столовая опустела, мойщица, которую звали тётя Даша, накормила Зинку супом. И – не обманула, оставила плоский холодный шницель с хлебом, может, свой отдала… Зинка съела котлету с чудным названием в два приёма, потом, уже медленнее, стала хлебать гороховый суп. Ночевать пошли к тёте Даше, жила она недалеко от вокзала в угловой комнате барака.

Комната была небольшая, тёплая, печь занимала большую часть жилья. Высокая и широкая кровать была нарядно покрыта покрывалом и большими подушками с кружевными накидками, в серванте стояло семейство слоников, а в углу – иконы, украшенные белоснежными рушниками, и зелёная лампадка. У Зинки затрепыхалось сердечко: всё было так, как в доме у бабы Веры, и даже рукомойник в углу – точь-в-точь…

Вечером пили чай, и Зинка рассказала, что едет к отцу. Тётя Даша смотрела внимательно, слушала так, что хотелось ей рассказывать обо всём: о том, что она одна у папки, и он, наверное, будет ей очень рад, о том, как тётя Маруся кормила её жареной картошкой и дала денег на дорогу – да мало ли что интересного можно рассказать человеку, который умеет так хорошо слушать!

И ещё тётя Даша сказала, что у неё, у Зинки, – красивое имя. Первый раз в жизни её имя назвали красивым, и она просто не поверила: что красивого-то?

– У тебя, Зин, имечко – весеннее, звонкое, синичка ты маленькая – зинь-зинь!

Зинка улыбнулась. Синичкой – оно, конечно, приятнее, чем поросёнком…

Ещё тётя Даша задумчиво спросила:

– А мать тебя обижала сильно, да? Что ж ты про обиды свои ничего не рассказываешь? Обижаешься на маму и отчима?

– Не… Не знаю… Чего про них, про обиды-то рассказывать?!

– Вот это правильно ты смекаешь. Вот наш уральский старец был, отец Николай Рагозин, батюшка мой милый… Он, знаешь, любил повторять: «Добро записывай на меди, а обиды на воде». Поняла?

Когда Зинку сморило, и она начала позёвывать, тётя Даша уложила её на свою кровать к стенке, укрыла тёплым одеялом, и Зинка, совершенно счастливая, уснула. Ночью проснулась, но тёти Даши рядом не было, Зинка с трудом подняла тяжёлую голову от подушки: тётя Даша стояла на коленях перед иконами и молилась. Лампадка горела зеленоватым огоньком, пахло очень приятно, и Зинку охватило чувство покоя и уюта. Она подумала, что надо будет также всё устроить в доме, когда у неё будет свой дом: чтобы такая же большая кровать, и слоники, и лампадка.
Утром Зинка проснулась рано, а тётя Даша уже возилась у печки – ложилась ли она вообще? Когда только и успела – оладушек нажарила, с собой целый пакет дала. Попили чаю, а потом пошли на вокзал. Тёте Даше было ещё рано идти на работу, но ей почему-то очень захотелось проводить Зинку, и она ради неё пошла на вокзал. Шли, держась за руки по скользкой обледеневшей дорожке в синем апрельском сумраке, и им было хорошо рядом. Тётя Даша очень походила на тётю Марусю, не внешне, а так – Зинка не умела сказать, но чувствовала это душой.

Прощаясь, тётя Даша сказала:

– Ты ведь запомнила – где я живу – так? Если что – ко мне придёшь… Чего-нибудь придумаем… Ну, не грусти, чего-то? Милая ты моя… Ничего… Яко отец мой и мати моя остависта мя, Господь же восприят мя… Господь хранит младенцы, сира и вдову примет… Не поняла? Ничего… За битого трёх небитых дают… Это-то поняла?! Ну, вот – улыбнулась наконец… С Богом, девонька милая моя!

Матырино было довольно большим селом. В центре автобусная остановка, магазин, школа, а от центра шли несколько улиц: Мира, Сельская, Щербакова. Зинка не хотела ни у кого спрашивать дорогу, не хотела, чтобы знали, к кому она приехала, вдруг – назад придётся тут же топать, чтобы не глазели… Но и так никто не глазел, улицы были пустынными, рабочий день, все на работе, наверное.

Она довольно долго искала улицу Лесную, наконец, нашла: это была крохотная тупиковая улица на окраине домов в двадцать. Несколько домов стояли заброшенными, с забитыми досками окнами. Наличие жизни в других можно было понять только по лаю собак, доносившемуся из-за заборов. Собаки лаяли лениво, брехали, видимо, не чувствовали угрозы в ней, Зинке. Просёлочная дорога от этой крайней улицы уходила вверх, в гору, а на горе виднелись кресты – кладбище и дальше – лес.

Двадцать второй дом – последний на улице, приземистый, крепкий, с зелёными наличниками и цветами на окнах – выглядел живым и обитаемым. Лай не слышен, но, подойдя ближе, Зинка увидела лохматую собачью морду, торчащую из-под забора. Собака внимательно смотрела на Зинку.

– Дружок-Дружок! – тихонько позвала она.

Собака задумчиво гавкнула – откликнулась, значит.

Зинка подошла ближе. Сердце превратилось в маленькую точку, но точка эта билась так часто и громко, что казалось, биение раздавалось на всю округу. На заборе была кнопка звонка. Зинка нажала на кнопку, подождала и нажала ещё раз. Дружок смотрел из-под забора и не лаял – умный пёс. Звук звонка был слышен на улице. Дверь дома скрипнула, и на порог вышла женщина лет пятидесяти. У неё были светлые волосы как у Зинки. Она прищурилась, глядя на нежданную гостью, потом молча подошла к калитке, открыла, молча впустила Зинку и молча пошла в дом. Зинка пошла за женщиной.

Внутри было просторно и уютно, на стенах фотографии. Зинка не могла рассмотреть фотографии, она смотрела на светловолосую женщину. А та села на стул и сделала знак рукой гостье – тоже присесть. Долго смотрела на неё тяжёлым взглядом, а потом сердито сказала:

– Вот и Зина явилась. Я тебя сразу узнала. Я сестра твоего отца. Ну что? Зачем пожаловала?

У Зинки сильно пересохло во рту, и она с трудом смогла выговорить – прошелестеть:

– Я к папке приехала.

– Помер твой папка. Вот уж год как помер. Инфаркт. Жизнь у него была нелёгкая и скорбей много. А ты о нём никогда и не вспоминала, так ведь? Небось, как денежки перестала получать, тогда и про папку вспомнила?! Наследство приехала делить?!

Зинка почувствовала, что ноги у неё совсем отнялись, но она поняла, что нужно как-то встать и уйти. С трудом поднялась и, еле-еле переставляя ноги, поплелась к выходу. У выхода так же тихо прошелестела:
– До свидания…

Потянула дверь на себя.

– Ну-ка, постой! Да стой же – тебе говорю!

Женщина подбежала к Зинке и еле успела её подхватить, потому что ноги Зинкины совсем отказались ей повиноваться и стали как-то странно подгибаться, а пол подозрительно закачался.

Опомнилась она в большом мягком кресле. Женщина сидела на стуле рядом, держала в руках стакан с водой. Взгляд её изменился – стал добрее.

– Ты очень похожа на Федю. Я тебя сразу узнала: и глаза Федины, и волосы. Он ведь тебя любил … И денег всегда посылал гораздо больше, чем положено… Мечтал увидеть тебя. У него с мамкой твоей договорённость была: она ему в обмен на деньги твои фото обещала посылать. Посылала иногда…

Женщина встала, подошла к комоду, достала коричневый плюшевый альбом со смешным медвежонком на обложке. Открыла. В альбоме было мало фотографий, но все любовно разукрашены нарисованными акварелью цветами, бабочками, листочками: маленькая Зинка, ещё маленькая у бабы Веры на руках, Зинка побольше, Зинка с тощим портфелем…

– Он так мечтал тебя увидеть… Что ж ты ему письма такие нехорошие писала, а? Как рука твоя только поднялась?

– Я не писала… У меня и адреса-то не было, год назад вот достала…

Зинка медленно достала потёртую на сгибах квитанцию.

Женщина бросилась к комоду, порылась, принесла два листочка бумаги:

– Вот письма твои, читай: «Живу я хорошо, и у меня есть отец, а ты мне не отец никакой, урод ты и есть урод, атомную бомбу на твою башку! А откажешься алименты платить – я на тебя в суд подам!»

Почерк был Катерины, только уж очень криво и коряво написаны буквы. Должно быть, сильно пьяная писала…

– Не я это… Матери почерк…

Женщина ахнула.

– Да за что ж она так-то? Он ведь ей ничего плохого не сделал. Сама она к нему бегала. На маслозавод устроилась, романтики что ли захотелось ей, а Федя – он всю жизнь пастухом работал… Бегала к нему сама в поле, а как забеременела, он её уговаривал ребёнка оставить. На коленях просил… Я ведь всё это знаю, всё, почитай, на моих глазах было… Жениться хотел, а у него ж руки золотые, и характер добрый очень, потачливый такой, покладистый… Феденька, братик милый…

Женщина всхлипнула.

– У тебя папка был очень-очень хороший! Веришь мне?

– Верю, – сказала Зинка. Голос у неё дрожал.

– Не ты письма писала, правда?

– Правда. Не я.

Женщина обняла Зинку, прижала к себе:

– Зина к нам приехала… А Феденьки нет больше. Ах, детка, что ж ты раньше-то не приехала… Как он ждал-то тебя, как увидеть хотел! Жизнь у твоего папки не сложилась… Он, когда маленький был, мы жили в Подмосковье, а там в войну бои шли. Война-то кончилась давно, ему уж лет двенадцать было – огород отодвигать стали, а он копал. За мужика уж работал… Друг ему помогал с изгородью. На мину наткнулись. Дружок – насмерть, а он выжил, но вся левая сторона лица изуродована, и глаза лишился. Твоя мать его уродом за это звала. И замуж не пошла, стыдилась его недостатка. А так – он красавец был – твой папка. Сейчас я покажу тебе! Меня Татьяна зовут, тётя Таня я тебе, поняла? Вот смотри – это его фотография. А рядом – видишь, это ты маленькая.

Зинка с трудом встала, ноги всё ещё были ватными, подошла ближе, вгляделась: из рамочки чёрно-белой фотографии на стене внимательно смотрел на неё красивый широкоплечий мужчина с добрым открытым взглядом. А рядом, в искусно выпиленной рамочке, красовалась фотография маленькой смешной Зинки. На её недоумение тётя Таня улыбнулась сквозь слёзы:

– Незаметно, да? Он так специально фотографировался – сбоку, чтобы левую сторону лица не видно было. А так – что ж? Ни в армию не взяли, ни на работу хорошую не устроишься. Пенсию получал… Да и стеснялся он незнакомых-то. Это здесь, в Матырино его все любили, а в чужом-то месте зеваки всяко обозвать могли… Так всю жизнь пастухом работал… Любил один – на природе… Дом вот в порядке содержал, и соседям завсегда помогал, ничего взамен не требуя. За то и любили – безотказный… Так он всю пенсию тебе отправлял, когда и от зарплаты ещё добавит… Ты у него единственная ведь была. Сядет, бывало, уж не налюбуется на твои фотографии. Каждую рисунком изукрасит, или рамочку сам сделает… У меня-то и муж был, и детишек трое, взрослые уже, в городе живут. А у Феденьки ты одна – как есть одна. Постой, что ж я, окаянная, тебя за стол-то не сажаю, ты ж с дороги – голодная поди-ка? Погодь, я тебе всё-всё про отца расскажу, давай-ка сначала стол накрою…

Тётя Таня вскочила и стала хлопотать по хозяйству. Зинка спросила тихо:

– Почему он умер?

– Ребятишки в речке купались, озоровали, один пацанёнок тонуть стал. Они испугались – орут как оглашенные, а рядом – никого. Федя у речки пас, на лошадке был, подскакал и вытащил его. Откачал мальчонку, а сам лёг на песок и… Ребятишки взрослых привели, мальчонка кашляет, а Феденька лежит рядом как будто спит… И хоронили его – я не верила – лежит как живой, чуть улыбается вроде… Плакали все…

– А где папка похоронен?

– Что? А… Так я свожу тебя после обеда… Что молчишь? Одна хочешь? Ну иди, сходи, а я пока приготовлю обед. Ближний к лесу ряд, там сосна такая ещё приметная – с одного краю веток нет. Ванечкин Фёдор Иванович. Не боишься одна на кладбище? Ну сходи… Только потом сразу ко мне – назад. Поняла? Прости, что неласково встретила.

Тётя Таня проводила Зинку до калитки, лохматый Дружок привстал, внимательно и грустно посмотрел на неё, но лаять не стал. Тётя Таня сказала, открывая калитку:

– Ты не бойся – я на тебя поглядывать буду из окошка… Да у нас тут спокойно так-то, не балуют – все свои… А и некому уже баловать – почитай вся молодёжь разъехалась… Ну, иди-иди, да недолго, я быстро сготовлю, завтра ещё вместе сходим – подольше посидим, пирогов напечём и сходим…

И Зинка медленно пошла на гору, к папке.

Она поднималась по горе, скользя своими резиновыми сапожками по обледеневшей дороге, и дорога казалась ей бесконечной. Поднялась до кладбища, прошла к последнему ряду могил у леса, сосну увидела сразу – она была большой, сильной, но изогнутой, и ветки росли только с одной стороны. Сразу увидела могилу, на ней – деревянный крест, на кресте табличка: «Ванечкин Фёдор Иванович». И годы жизни. Рядом с могилой врыта скамейка и небольшой столик.

Зинка села. Посмотрела вокруг: с горы видна речка, поле, село Матырино и домик тёти Тани. Даль открывалась такая, что дух захватывало. Зинка прикоснулась к могиле рукой – и ничего не почувствовала. И это всё? Вся поездка к отцу? Она тихо сказала:

– Папка, здравствуй… Это я, Зина, твоя дочка. К тебе приехала… А ты умер…

И почувствовала. Ощутила вдруг сильную боль, болело где-то внутри, может, это душа так болит? Она почувствовала, что папка видит и слышит её. И что он очень долго её ждал. Ей внезапно стало ужасно страшно, что он поверил, будто это она написала злые письма, назвала его уродом и причинила ему боль. Зинка опустилась на колени перед могилой и сказала громко:

– Папка, это не я письма писала! Я бы никогда не стала тебя обижать! Ты мне веришь? Я так давно хотела к тебе приехать, так давно! У меня не получилось раньше это сделать, прости меня, пожалуйста! Если бы я сделала это раньше, то всё было бы иначе… Я бы осталась жить с тобой, и, может, ты бы не умер… Папочка, прости меня, пожалуйста, что я не смогла с тобой встретиться! Видишь, как всё получилось… Я приехала – а тебя нет…

Зинка неожиданно для себя самой заплакала в голос. Ей стало так жаль, что ничего нельзя вернуть, ничего нельзя исправить, и она никогда уже – никогда – не увидит папку. Никогда в жизни. А он её любил. Он её фотографии берёг. Он был её родным отцом. И вот – они уже никогда не встретятся. Зинка плакала, и всё расплывалось перед глазами, и непонятно уже было, где речка, где поле, где домик тёти Тани.

Куда ей теперь идти? Она устала, слишком устала. И никуда она больше не пойдёт. Она останется здесь, просто ляжет на холодную землю у этой могилы и уснёт. Как уснул её папка. А потом её похоронят вместе с ним. И они будут тихо и спокойно лежать вместе, а рядом – течь река и шуметь лес. И не будет скорбей, слёз, боли, всё будет тихо и радостно, мир и покой. Зинка села на землю рядом с могилой, закрыла глаза. Слёзы текли по её лицу всё медленнее, и наконец, утихли, лицо разгладилось. Она чувствовала, как холод земли постепенно проникает в её тело, но даже радовалась этому: она просто тихо уснёт здесь, рядом с папкой.

Внезапно она почувствовала, как будто отец говорит ей что-то. Вслушалась, и ей показалось, что она слышит голос папки:

– Доченька, радость моя, вставай! Поднимайся, солнышко моё! Нельзя сидеть на холодной земле – простудишься… Сейчас ты встанешь и пойдёшь в дом. Ты ведь знаешь, как много хороших людей вокруг! И они любят тебя! И тётя Маруся, и Надька, и Сашка, и тётя Даша. И тётя Таня тоже полюбит тебя! Так, как любил тебя я… И не переживай про письма – я знал, что моя дочь никогда не напишет таких писем и не обидит человека… Не плачь, солнышко моё! В жизни бывают скорби и радости… И ты обязательно станешь геологом, и пойдёшь по тайге, а рядом побежит лохматый Дружок. А я буду рядом с тобой, и ты будешь чувствовать мою любовь так, как сейчас. Я очень люблю тебя, доченька, всегда любил тебя… Вставай, пожалуйста!

И Зинка послушалась отца. Она с трудом встала с земли, приложилась лбом к кресту, а потом прошептала:

– Я тоже люблю тебя, папа!

И тихонько пошла, скользя по обледеневшей дорожке. И впереди расстилался простор, от которого дух захватывало: поле и река, и бесконечное небо. Впереди была целая жизнь.
Прежде, чем подумать плохо, подумай хорошо.
small_Lena
Всего сообщений: 3675
Зарегистрирован: 25.08.2014
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение small_Lena »

Большая семья. Бунт пупсиков

Два ребенка – это уже много, а три – это еще мало. Общеизвестный факт

В городе Москве в двухкомнатной квартире жила-была семья Гавриловых. Семья состояла из папы, мамы и семи детей.

Папу звали Николай. Он писал фантастику и опасался ненадолго отойти от компьютера, чтобы мелкие дети не впечатали в текст какие-нибудь посторонние буквы. Но буквы еще ладно. Много хуже, когда дети случайно ухитрялись удалить кусок текста, а папа обнаруживал это только месяц спустя, когда начинал править книгу.

И еще папу всё время дергали, потому что он работал дома, а когда человек работает дома, всем кажется, что он всегда свободен. Поэтому папа вставал в четыре утра, прокрадывался с ноутбуком на кухню и замирал, когда слышал, что в соседней комнате по полу начинают стучать детские пятки. Это означало, что ему не удалось выбраться из комнаты незаметно и сейчас на нем повиснут один-два ноющих ребенка.

Маму звали Анна. Она работала в библиотечном центре главной умелой рукой в кружке «Умелые руки». Правда, чаще она сидела дома, потому что у нее рождался очередной малыш. И еще у мамы одно время был интернет-магазин развивающих игр и учебных пособий. Интернет-магазин находился на застекленном балконе. Там он обитал на множестве полок, которые папа сколотил, попадая молотком себе по пальцам. Детям очень нравилось, что у них есть свой магазин. А еще больше нравилось, когда мама в большой комнате собирает заказы, раскладывая на ковре десятки разных интересных игр.
Они тогда сидели и говорили друг другу: «Главное: ничего не трогать!» При этом старшие на всякий случай держали младших за руки. Младшие же или кусались, потому что не очень приятно, когда тебя держат, или проникались чувством ответственности и тоже поучали друг друга: «Главное, положить всё на место!» и «Главное, если открыл пакетик, потом его аккуратно закрыть!»

Но все равно, если мама ненадолго отлучалась, чтобы выключить молоко или ответить по телефону, покупателям уходили бандероли с неправильно рассортированными кубиками, выгрызенной мозаикой или совсем без фишек. А один заказчик получил в коробке папин тапок и был недоволен примерно в той же степени, что и папа. Они с папой потом долго созванивались, договариваясь, где им встретиться, чтобы вернуть тапок, но так и не встретились. Около полугода папа Гаврилов утаскивал второй тапок у кого-нибудь из детей или у мамы, а они его все хором разоблачали.

Кроме детей, умелых рук и игр, мама работала семейным доедалой. Как только у мамы появлялось свободное время, она сразу доедала всё с детских тарелок и спала.

– Меня не кантовать! – заявляла она.

Пете, самому старшему из гавриловских детей, было 15. Он целыми днями с кем-то таинственно разговаривал по телефону, выскакивая на лестничную площадку, где его могли слышать только пять этажей соседей, уроки делал глубокой ночью и дома отгораживался от братьев и сестер мебелью, на которую вешал таблички: «Не входить!» В школьных анкетах он писал, что единственный ребенок в семье, а на улице шел в стороне от всех, чтобы не подумали, что вся эта толпа – его родственники.

При этом, когда младшие дети иногда на неделю уезжали к бабушке, Петя явно скучал. Ходил по пустой квартире, заглядывал под кровати и задумчиво говорил: «Чего-то тихо как-то! А эти-то когда приедут? Скоро уже?»

Его сестре Вике было 13. Она не могла сесть за стол, пока на нем есть хотя бы одна крошка. И не могла лечь в кровать, пока не разгладит простыню так, что исчезнет последняя складочка. Еще Вика постоянно танцевала сама с собой и принципиально читала только те книги, в которых действуют или хотя бы просто попадаются лошади. Например, в «Войне и мире» лошади встречаются, значит «Войну и мир» она читала. А в «Горе от ума» лошадей нет, значит «Горе» оставалось навеки непрочитанным, хоть бы учительница повесилась на шторах. И неважно, что «Горе» в семь раз короче и в пять раз проще.

Домашнее задание Вика всегда выполняла с огромной тщательностью и по полчаса страдала, когда строчка подходила к полям, а у нее оставалось три буквы или цифры. На новую строчку переносить глупо, а если закончить эту, то придется залезть за поля!

Мама и папа не уставали удивляться, как Вика ухитряется совмещать в себе романтика, любящего лошадей, и все эти складочки на простынях, страдание из-за залезания на поля и крошки на столе.

Кате недавно исполнилось 11. У нее было прозвище «Екатерина Великая». Она единственная из всех детей знала пароль от «большого компьютера» и братьям и сестрам приходилось умолять ее, чтобы она его включила. «Зачем? А ты уроки сделала? Ты руки помыла? Ты вещи свои убрал? Зубы когда ты последний раз чистил?» – строго спрашивала Катя, после чего обличаемый с воплем «у-у-у» и слезами нетерпения на глазах мчался торопливо давиться кашей или чистить зубы.

Папе однажды это надоело, и он вообще удалил с компьютера пароль. Но от этого всем стало только хуже. Дети ссорились, каждый хотел смотреть или делать в компьютере что-то свое, а малыши вообще просидели перед монитором столько времени, что попадали со стульев. Так что пришлось вернуться к системе Катиного самовластия и опять всё стало спокойно.

В свободное от активного руководства время Катя вечно ходила по квартире и расклеивала желтые бумажки с объявлениями: «Стулья не красть! Они поставлены окончательно!» или «Поигранные игрушки должны быть срочно убраны до 19.00!»

Алёне было восемь. Она постоянно влюблялась, и это удивляло ее сестер, потому что Катя и Вика, хотя и были старше, влюблялись крайне редко. У Алёны было прозвище «Девочка Нет!» Попросишь ее что-нибудь сделать – она сразу крикнет: «Нет! Ни за что! Фигушки!» И сразу сделает. А другие ответят: «Да-да, сейчас!» – а потом три часа надо ждать. И поэтому получалось, что «Девочка Нет» больше всех помогала с малышами.глава1д

Шестилетний Саша был великий химик. Он смешивал все подряд с чем попало и смотрел, что из этого выйдет. Например, смешает обувной крем с яблочным соком, пшикнет туда дезодорант из туалета и проверяет, взорвется это или не взорвётся. Больше всего страдали от Сашиных опытов продукты из холодильника, особенно мука и яйца, и жидкости с верхних полок в ванной. Однажды он случайно открыл, что укус и сода могут устроить большой бабах, если все правильно смешать, и с тех пор уксус и соду приходилось чуть ли не скотчем приклеивать к потолку, потому что Саша их вечно похищал. Свои таланты Саша скромно характеризовал так: «Теперь меня зовут Сверхспособность! Теперь меня зовут Мегамозг! Теперь меня зовут Летающая Тряпка!»

У четырехлетнего Кости плохо работала левая рука, и он немного хромал. Но хромота не мешала ему даже бегать, а вот руку приходилось постоянно разрабатывать, что было причиной вечных маминых беспокойств. Зная, что на левую руку он положиться не может, Костя все время ходил с деревянной саблей и мастерски умел бодаться. Саша и Костя могли существовать мирно не больше пяти минут в сутки. Даже в машине их нельзя было сажать рядом, а только еще через какого-нибудь ребенка. Зная твердость Костиной головы, Саша драться с ним боялся и предпочитал взрывать брата издали или обстреливать из катапульт. Заканчивалось все обычно тем, что Саша подбивал Косте глаз кубиком и прятался от его ярости под диваном, а Костя колотил по дивану саблей и кричал: «А-а! Убейте его по попе!»

Рите недавно исполнилось два. Она разговаривала еще плохо, но была очень круглая и вечно ела. Первый завтрак, второй завтрак, третий завтрак, а там уже и время обеда придет. Если же еду от нее прятали, Рита похищала из ванной мыло и обгрызала у него края. И еще Рита постоянно хотела именно те вещи, которые находятся в руках у ее братьев и сестер. Пеналы, рюкзаки, учебники – неважно что. Чтобы получить их, она устраивала дикие концерты. Поэтому другие дети вечно придумывали варианты, как ее обхитрить. Возьмут какой-нибудь носок или никому не нужную голову от куклы, и притворятся, что ни за что не дадут их Рите. Рита устроит концерт, получит голову куклы и побежит ее прятать. И все уже могут спокойно делать уроки.глава1е

Когда такая большая семья гуляла, то все охали. К ним часто подходили разные люди, особенно пожилые, и спрашивали:

– Это все ваши?

– Ну да, наши, – осторожно отвечали папа и мама.

Дома дети спали на двухэтажных кроватях, стоявших буквой П, а у младших, кроме того, были еще детские кроватки с вынутыми рейками боковой решетки. Потому что когда боковые рейки не мешают, кровать можно поставить вплотную к родительской и вкатывать-выкатывать туда детей, как колобков.

Но, несмотря на все ухищрения, в двухкомнатной квартире Гавриловы уже помещались плохо, ванная была вечно занята, дверь туалета то и дело сносили с петель, а отношения с соседями по подъезду были прохладными. Видимо, из-за внутренних перегородок дома, которые были очень тонкими и легко пропускали звуки. Большинство соседей еще более-менее входили в положение, но на втором этаже обитала одинокая старушка, которую вечно терзали подозрения, что детей ночами пилят тупой пилой.

– Почему они у вас так орали в час ночи?

– Потому что Рита хотела пойти в магазин, а другие дети ее успокаивали, – терпеливо объясняла мама.

– Вы родители! Объясните ей, что в час ночи магазины не работают!

– Мы объясняли, но она поверила только, когда мы отвезли ее в магазин на машине и показали, что он правда закрыт!

– Всё это мне не нравится! Я буду бдеть! – бледнея, говорила бабушка.

– Ну и бдите себе! – разрешала ей мама, но настроение у нее портилось.

Мама ходила из комнаты в комнату и умоляла детей говорить шепотом. Старшие дети с ней еще более-менее соглашались, но младшие совершенно не умели шептать.

– Мам, я же вчера правильно шептал, да? – вопили они из ванной через закрытую дверь.

Мама хваталась за голову, а папа говорил:

– Знаешь, мне кажется, я понял значение слова «орава»!

– И какое?

– Ты уверена, что нужно уточнять?

Бдительная бабушка очень доставала. Она не подозревала, что под разными именами и с разной внешностью уже стала популярным персонажем современной литературы. Папа, не зная, как ей еще отомстить, убил ее во множестве романов. Три раза бдительную бабушку сожгли огнем драконы. Два раза ее съели голодные гоблины, а один раз убийство совершилось в лифте и преступник ухитрился бесследно спрятать тело, пока лифт ехал с пятого этажа на третий.глава1ж

Как-то, когда дети в очередной раз расшумелись, бдительная бабушка вызвала полицию по поводу «подпольного производства на дому». Разоблачать производство приехало трое полицейских в бронежилетах и с автоматами. Поначалу они натолкались в коридор все разом и стали что-то выяснять, но мама заявила, что ничего с ними выяснять не будет, потому что один ребенок на горшке сидит, а другой сейчас проснется. Потом заявился Саша и стал просить у полицейского автомат. Он сказал, что стрелять не будет, а только посмотрит на пули. Полицейский автомата не дал, но, пока он спасал свое оружие от Саши, прицел автомата запутался в висевшей на вешалке сетчатой кофте, а выпутать его оказалось непросто, потому что в коридоре была жуткая теснота. Пока полицейские втроем выпутывали один автомат, явился Костя, победно неся перед собой горшок с результатами труда, потом проснулась Рита, и полицейские стали мало-помалу вытесняться на лестницу.

– А что вы тут хотя бы производите? – безнадежно спросил один, самый молодой.

– Ты еще не понял? Иди давай, иди! – сказал полицейский постарше и стал подталкивать его в спину вниз по лестнице.

Но все же отсутствие в квартире подпольной фабрики не улучшило отношений с бдительной бабушкой. Петя даже нарисовал на нее очень похожую карикатуру, под которой жирными буквами было написано: «Я БДЮ, БДЕЮ И БУДУ БДИТЬ!»

Бдительная бабушка продолжала доставать, хотя все и так уже ходили на цыпочках. Однажды мама села в коридоре на пол, заплакала и сказала: «Я так больше не могу!»

– Как «так»? – озадачился папа, выглядывая с ноутбуком из кухни, где он в очередной разбирался с бдительной соседкой, отправляя ей в банке с огурцами живых пираний.

– Нам здесь слишком тесно! Мы как сельди в бочке! Этот город меня съел! – повторила мама и заплакала еще громче.

Тогда папа и мама стали мечтать, что переедут жить на море в отдельный дом, где не будет соседей, а квартиру в большом городе сдадут. Прикинули, посчитали и решили рискнуть.

– Как хорошо, что тебе не надо работать! – сказала мама.

– Мне?! Я с утра до ночи работаю, а дети меня все время отрывают! – возмутился папа.

– Вот и хорошо! В доме у тебя будет свой кабинет! Мы будем ходить на цыпочках и тебе не мешать!

– Да! – воодушевился папа Гаврилов. – Настоящий кабинет с настоящим столом! Я обкручу дверь колючей проволокой под током, а возле нее поставлю волчьи капканы. Кроме того, в двери будут дырочки, через которые можно будет плеваться отравленными иглами.


http://www.pravmir.ru/bolshaya-semya-bunt-pupsikov/
Случайности не случайны ;-)
===
У Бога все бывает вовремя, особенно для тех, кто умеет ждать.
Аватара пользователя
Шелест
Всего сообщений: 10713
Зарегистрирован: 03.10.2014
Откуда: Китеж-град
Вероисповедание: православное
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение Шелест »

Иван Шмелёв

Рождество


Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего — подскажет сердце.

Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас, повалит, — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит.
На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит — и рухнет мягко, как мука.
Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно.
Только в мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса… — вот радость!..
Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество.
Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща… У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу.
Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.

А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы — к Рождеству. Обоз? Ну будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из–под Самары.
Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, — “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев–глухарь… Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой… — ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат!.. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу, — и домой, чугункой. Чугунка? А железная дорога.
Выгодней в Москву обозом: свой овес–то, и лошади к продаже, своих заводов, с косяков степных.

Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, — там лошадями торговали, — стон стоит. А площадь эта… — как бы тебе сказать?.. — да попросторней будет, чем… знаешь, Эйфелева–то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из–под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да… с комнату, пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол–то замерзает… — розовый ледок на солонине.
Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту. А там — гусиный, куриный, утка, глухари–тетерьки, рябчик… Прямо из саней торговля.
И без весов, поштучно больше. Широка Россия, — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, — большие сани, — везут–смеются.
Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили.

Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях,— лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь,— тычинки.
У нашей елки… как отогреется, расправит лапы,— чаща. На Театральной площади, бывало,— лес. Стоят, в снегу. А снег повалит,— потерял дорогу!
Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: “Эй, сла–дкий сбитень! калачики горя–чи!..” В самоварах, на долгих дужках,— сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем,— душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый,— пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло!..
В Сочельник, под Рождество,— бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груши, шепталы…

Ставили под образа, на сено. Почему?.. А будто — дар Христу. Ну… будто Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота–то!.. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая…
Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды..!
На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе–то мерзлость, через нее–то звезды больше, разными огнями блещут, — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды — звон–то!
Морозный, гулкий, — прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, — древний звон, степенный, с глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца–начала… — гул и гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок,— мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон. И звезды.
Калитку тронешь,— так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко–тонко. По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… — синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки.
Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий,— плывет, не молкнет; сонный, звон–чудо, звон–виденье, славит Бога в вышних,— Рождество.

Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев–молитву, простой, особенный какой–то, детский, теплый… — и почему–то видится кроватка, звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума…
И почему–то кажется, что давний–давний тот напев священный… был всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.
Идешь из церкви. Все — другое. Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо.
Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко.
Она голубоватая, Святая.

Бывало, думал: “Если к ней идти — придешь туда. Вот, прийти бы…и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь — и думаешь: “Волсви же со звездою путеше–эствуют!..”
Волсви?.. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки,— думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду.
А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься… Видишь — кормушка, с сеном, светлый–светлый мальчик, ручкой манит?..
Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи, склонились… и цари, волхвы…
И вот, подходят волки. Их у нас в России мно–го!.. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят?
Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды… все звезды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну, конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки…
Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой… Крикнешь в конуру — “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий.
Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И — на душе тепло, от счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем… Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой!.. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет — “выкормочек мой… растешь”… Подбитый Барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами “фонари”.
И будет говорить стихи.
Я помню:

И пусть ничто–с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно–с проказник
В сей день Христова Рождества!

В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца.
И непременно загляну за печку, где плита: стоит?.. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту,— свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит… Кучер говорил: “Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья!
Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, “пятак”, как плошка.
А вдруг соскочит и загрызет?.. Как–то она загромыхала ночью, напугала.
И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат–пылают. Тихий свет, святой.
В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, — звездочки, в лесу как будто…
А завтра!..
А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром.
Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая.
Вот мо–роз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит “славить”. Мишка Драп несет Звезду на палке — картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые,— свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.
— “Волхи же со Звездою питушествуют!” — весело говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет…

Он взмахивает черным пальцем и начинают хором:
Рождество Твое. Христе Бо–же наш…

Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
— Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! — говорит Зола.
— Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!
Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону.
Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.
— Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины! Плешкин взмахивает мечом.
Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:

Приходили вол–хи,
Приносили бол–хи,
Приходили вол–хари,
Приносили бол–хари,
Ирод ты Ирод,
Чего ты родился,
Чего не крестился,
Я царь — Ка–стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком.
Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:
— Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим–носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не бросим!

Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода “подлинней”, но никогда почему–то не приходит.

Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят–уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это — “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.
— Береги шубы! — кричат в передней.

Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить.
Все затыкают уши, но музыканты все играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уже и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где–то гармоника играет, топотанье… — должно быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды.
Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
Все улеглось! Одно осталось ясно — что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Николай Рубцов
Аватара пользователя
ВераNika
Модератор
Всего сообщений: 10026
Зарегистрирован: 24.03.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Имя в крещении: Вера
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение ВераNika »

Ира, не знаю куда.. :)

В Израиле в городе Назарете живёт семья бывших питерцев, где мальчик лет пяти (теперь уже побольше) сохранил - хвала родителям! - свой русский язык, для пущего развития которого (и чтобы повидаться с бабушкой и дедом) был как-то на лето отправлен в город своего рождения.
Гулять его пустили по Летнему саду, где увидел он, как на скамье сидит и плачет ветхая старушка. Мальчик по общительности нрава подошёл к ней и спросил, о чём она так плачет.
И старушка объяснила, что болеет, маленькая пенсия, и ту задерживают, и вообще на старости лет жить очень тяжко.
- Не плачь, бабушка, - сказал ей сердобольный мальчик, - ты ещё поправишься, и пенсию пришлют, всё будет хорошо.
- Спасибо тебе, милый, - растроганно произнесла старушка. - Сам-то ты откуда будешь, такой добрый и красивый?
Мальчик, надо сказать, был и вправду очень симпатичным образцом юного иудея: длинные золотистые локоны, голубые ясные глаза - не зря в наших краях когда-то долго жили северные рыцари-крестоносцы. И на вопрос, откуда он, мальчик ответил честно и прямо:
- Я из Назарета.
И старая старушка упала в обморок. Когда она очнулась, золотоволосого мальчика уже, естественно, не было.
(Игорь Губерман)
Молись и радуйся. Бог всё устроит.
Преподобный Паисий Святогорец
Аватара пользователя
ВераNika
Модератор
Всего сообщений: 10026
Зарегистрирован: 24.03.2012
Откуда: Россия
Вероисповедание: православное
Имя в крещении: Вера
Ко мне обращаться: на "ты"
 Re: Вот такая разная жизнь - рассказы

Сообщение ВераNika »

Рассказ «Иван»
Помню, как он впервые пришел к нам в храм: такой забавный мужичок-лесовичок. Небольшого роста, полный. Робко подошел ко мне и попросил поговорить с ним.
Сказал, что тяжело болен, и жить ему осталось недолго. «Если сделать операцию, врачи говорят, проживу еще шесть месяцев, а если не сделать, то полгода», невесело пошутил он. «За свои 66 лет, я как-то никогда не задумывался ни о жизни, ни о смерти, а вот сейчас хочешь, не хочешь, а нужно готовиться. Помоги мне, батюшка!».
Он стал часто приходить на службы, читал Евангелие. Регулярно причащался, но одного я никак не мог от него добиться. Очень уж мне хотелось, чтобы он покаялся.
Не так, как часто говорят люди, приходя на исповедь. «Грешен». Спросишь: «В чем». Ответ: «Во всем». И молчок, «зубы на крючок». И как ты его не раскачивай, – ну не видит человек в себе греха, хоть ты его палкой бей.
Мы каждый день молимся молитвами святых. А они себя самыми грешными считали.
Читаешь: «Я хуже всех людей».
Думаешь: «Что, даже хуже моих соседей»?
Не понимаем, что чем выше поднимается в духовном плане человек, тем больше ему открывается его несовершенство, греховность натуры. Это как взять листок белой бумаги и поднести его к источнику света. С виду листок весь белый, а в свете чего только не увидишь: и вкрапления какие-то, палочки.
Вот и человек, чем ближе к Христу, тем больше видит себя дрянью.
Никак я не мог этой мысли Ивану донести. Нет у него грехов, и все тут. Вроде искренний человек, старается, молится, а ничего в себе увидеть не может.
Долго мы с ним боролись, может, и дальше бы продолжали, да срок поджимал. Начались у Ивана боли. Стал он в храм приходить реже. По человечески мне его было жалко, но ничего не поделаешь. Бог его больше моего пожалел, – дал такую язву в плоть. Неужто было бы хорошо, если бы он умер внезапно, – во сне, например? Пришел из пивной, или гаража, лег подремать – и не проснулся. Болезнь дана была Ивану во спасение, и мы обязаны были успеть.
Однажды звонок: «Батюшка, Иван разум потерял. Можно его еще хоть разочек причастить»? Всякий раз после причастия ему становилось легче. Поехали в его деревеньку. Дом их стоит на отшибе, метров за сто от всех остальных. Захожу и вижу Ивана.
Сидит Иван на кровати, он уже не мог вставать, доволен жизнью, улыбается. Увидел меня, обрадовался, а потом задумался и спрашивает: «А ты как попал сюда? Ведь тебя же здесь не было».
Оказывается метастазы, проникнув в головной мозг и нарушив органику, вернули его сознание по времени лет на тридцать назад:
Он сидел у себя на кровати, а вокруг него шумел своей жизнью большой сибирский город, в котором он когда-то жил. Он видел себя на зеленом газоне в самом его центре, кругом неслись и гудели машины, сновал поток людей. Все были заняты своим делом, и никто не обращал внимания на Ивана.
И вдруг он увидел напротив себя на этом же газоне священника, к которому он подойдет только через тридцать лет: «Неужели и ты был тогда в моей жизни»? Я решил немного подыграть ему и сказал: «Да, я всегда был рядом. А сейчас давай будем собороваться, и я тебя причащу». Он охотно согласился. За эти полгода Иван полюбил молиться.
Через два дня, утром в воскресение перед самой Литургией я увидел его, входящим в храм. Он был в полном разуме, шел ко мне и улыбался:
«Батюшка, я все понял, я понял, чего ты от меня добиваешься».
И я, наконец, услышал исповедь, настоящую, ту самую, которую так ждал. Я его разрешил, он смог еще быть на службе, причастился, и только после этого уехал. Перед тем, как уехать, он сказал: «Приди ко мне, когда буду умирать». Я обещал.
Наверное, через день мне позвонила его дочь:
– Вы просили сообщить, – отец умирает. Он периодически теряет сознание.
Я вошел к нему в комнату. Иван лежал на спине и тихо стонал. Его голова раскалывалась от боли. Я сел рядом с ним и тихонько позвал:
– Иван, ты слышишь меня? Это я. Я пришел к тебе, как обещал. Если ты меня слышишь, открой глаза.
Он открыл глаза, уже мутные от боли, посмотрел на меня и улыбнулся. Не знаю, видел он меня или нет? Может, по голосу узнал. Улыбнувшись в ответ, я сказал ему: – Иван, сейчас ты причастишься, в последний раз. Сможешь? Он закрыл глаза в знак согласия. Я его причастил и умирающий ушел в забытье.
Уже потом его вдова сказала мне по телефону, что Иван пред кончиной пришел в себя. «У меня ничего не болит», сказал он, улыбнулся и почил.
Отпевал я его на дому, в той комнате, где он и умер. Почему-то на отпевании никого не было. Видимо время было неудобное. Когда пришел отпевать, посмотрел на лицо Ивана, и остановился в изумлении:
Вместо добродушного простоватого мужичка-лесовичка, в гробу лежал древний римлянин, и не просто римлянин, а римский патриций. Лицо изменилось и превратилось в Лик. Словно на привычных узнаваемых чертах лица, проступило новое внутреннее состояние его души. Мы успели, Иван...
О, великая тайна смерти, одновременно и пугающая, и завораживающая. Она все расставляет по своим местам. То, что еще вчера казалось таким важным и нужным, оказывается не имеющим никакой цены, а на то, что прежде и внимания не обращали, становится во главу угла всего нашего бытия – и прошлого и будущего.
Не нужно плакать об умерших, дело сделано, жизнь прожита. Нужно жалеть живых, пока есть время. А оно обманчиво, течет незаметно, и заканчивается внезапно. Там времени нет, там – вечность.
Родственники Ивана почти не заходят в храм. Никто не заказывает в его память панихид и поминальных служб. Но я поминаю его и без них, потому что мы с ним за те полгода стали друзьями, а друзей просто так не бросают.
Иерей Александр Дьяченко
Молись и радуйся. Бог всё устроит.
Преподобный Паисий Святогорец
Ответить Пред. темаСлед. тема
  • Похожие темы
    Ответы
    Просмотры
    Последнее сообщение

Вернуться в «Литература»